Весна в Карфагене - Михальский Вацлав Вацлавович. Страница 53

Как-то сам собою образовался круг, в середине которого остались только три музыканта. Гулко ударил в большой барабан один из негров, второй забренчал что-то невнятное на самодельной гитаре, первый еще несколько раз ударил в барабан, и все как-то беспорядочно, почти противно для слуха; второй так же бестолково бренчал на гитаре, было такое впечатление, что и барабанщик, и гитарист совсем не знают своего дела.

Машенька и Николь переглянулись: "Что за какофония?"

Наконец, третий негр отцепил от висевшего у него на шее ожерелья одну из тростниковых флейт, самую длинную, и как бы нехотя стал ее продувать и пробовать звук. Попробовал раз, другой, третий и, наконец, заиграл тихо-тихо, почти неслышно. Только люди стали вслушиваться, как флейтиста прервали барабанщик и гитарист – одновременно они извлекли из своих инструментов и тамбурина, который одной рукой встряхнул барабанщик, такую гамму неудержимо фыркающих, хлопающих и потрескивающих звуков, как будто бы взлетала голубиная стая. Многие слушатели даже подняли глаза к небу – проследить, куда это полетели птицы. А птиц в чистом небе не было. Ни единой. И тут-то Машенька да и все остальные поняли, что перед ними не простые музыканты, а настоящие виртуозы. И запела свирель в полный голос, и полилась мелодия, такой незнакомой, диковатой и неслыханной красоты и нежности, такой неземной печали, что все, словно в испуге, замерли на своих местах. А игравший на свирели закрыл глаза черными веками с серой окалиной и стал раскачиваться из стороны в сторону, раскачиваться медленно, как во сне, и голос флейты то замирал вместе с сердцами слушателей, то взмывал к самому небу, и никто не смел нарушить тишину в паузах между звуками, которые то угасали, казалось, совсем, то вспыхивали с новой дерзкой силой. Флейтист играл долго, наверное, минут двадцать, но они пролетели как мгновение. Потом вдруг гулко и отрывисто ударил большой барабан и запел сам барабанщик, неожиданно затянул сладчайшим контртенором явно женскую партию, что-то пронзительное и чистое, как сама пустыня, а потом запел тенором второй негр, и было понятно, что это дуэт девушки и юноши о вечном: о любви, о надежде, о вере в свою звезду. Наконец, подключился флейтист. Он начал баритоном и закончил глухим, могучим басом. И во время всего пения они сопровождали его аккомпанементом гитары, флейты, барабана и тамбурина. Это были какие-то странные, отрывистые, явно диссонирующие звуки – это была музыка, которую не знали ни арабы, ни европейцы.

Затем взялся солировать гитарист и стал выделывать на своей черепахе такие штуки, что было боязно за него и непонятно, как это ему удается выправить положение в последнюю долю секунды. Он снял гитару с перевязи и пустился в пляс с ней, подбрасывал ее над головой и ловил у самой земли. Он плясал так страстно, что, казалось, сейчас рухнет наземь или взлетит на небеса. А потом опять остался один флейтист, но уже с другой, более короткой, флейтой, из которой лились веселые звуки, и не просто веселые, а какие-то необыкновенно радостные, очищающие душу. Затем они спели хором а капелла что-то нежное-нежное, восхитительное и вдруг закончили той же имитацией неожиданно взмывшей стаи.

– Виват! – закричала Николь.

Все аплодировали, все были не просто довольны, а просветлены душой. Музыканты явно выбились из сил, а слушатели так приободрились от восторга, что готовы были еще стоять под солнцем, не ощущая палящего зноя. Музыкантов щедро одарили деньгами, едой, дали три бурдюка воды, указали дорогу через перевал.

Караван пошел своей дорогой, а осчастливленные многими дарами музыканты своей – к перевалу, к морю.

– Вокруг озера Чад живет большой народ хауса, но они понимают его язык так же плохо, как и арабский. Значит, они из какого-то другого племени. Я слышал, где-то там есть племя клоунов и музыкантов, но не помню, как это племя называется, – пустив своего коня бок о бок с Машенькиным, говорил Франсуа. Но Машенька разговор не поддержала, ей не хотелось ни говорить, ни думать ни о чем конкретном, хотелось пребывать в молчании, которое, может быть, и называется созерцанием собственной души…

– Эй, Мари, очнись! – громко сказала Николь. – Ты где, Мари-и?

И она очнулась и увидела, что она не в пустыне после концерта чернокожих музыкантов, а в губернаторском особняке, в своей комнате, где только что сделала Клодин прическу.

– Ну, так что, мы поедем купаться? – хлопнув рукояткой плетки по сапожку, спросила Николь. – О чем ты задумалась, Мари?

– О разном, – отвечала Машенька. – Вдруг вспомнила, как мы с тобой путешествовали по Сахаре. Помнишь?

– Еще бы! А ты помнишь, как нам повстречались бродячие чернокожие музыканты? Я их никогда не забуду!

– И я, – сказала Машенька, – о них-то я и думала сейчас. Ну, едем купаться! Я пойду переоденусь. А Клодин хороша с новой прической?

– Да, настоящая гранд-дама, особенно если не будет открывать рта! – рассмеялась Николь. – Ну иди одевайся, я буду ждать за воротами, кони готовы.

Николь вышла из дома в парк, а Машенька направилась в свою гардеробную комнату выбрать наряд для верховой езды. Она шла по белой анфиладе комнат губернаторского дворца и все думала про Сахару, все вспоминала… Много чего нового увидела, услышала и прочувствовала она за семнадцать суток в Стране Жажды, как называл великую пустыню доктор Франсуа. Что-то осело в памяти, что-то утекло, как песок, сквозь пальцы, казалось, навсегда, хотя в зрелые годы, а особенно в старости, Мария Александровна не раз ловила себя на том, что вдруг всплывет перед внутренним взором чье-то бородатое, лоснящееся от пота лицо, виденное в том походе, или чахлый кустик тамариска на берегу сухого вади, или серо-палевый кусок отслоившейся горной породы, или черногубая большеглазая мордочка верблюда, высокомерно и безучастно жующего свою жвачку и всем своим видом как бы показывающего окружающим, что вся их суета не стоит даже его плевка, так что он прибережет свои слюни; или высокий слоистый дым костра и запах горящего сухого дерева – у сухого дерева запах в костре особенный, и жар его углей особенный, как бы отчаянно безнадежный. Да, с чередой воспоминаний в ее дальнейшей жизни все было именно так: фрагментарно четко и очень живо. А пока по дороге в свою гардеробную Машенька вспоминала встречу с кочующим племенем, встречу, которую она помнила всегда и к которой в течение всей своей долгой и превратной жизни не раз возвращалась в мыслях, поскольку она была напрямую связана с ее любимым писателем Антоном Павловичем Чеховым. Для Машеньки, а потом для Марии Александровны, всегда было так: сначала Чехов, а потом другие писатели. Чехова она читала всегда и могла читать с любой страницы, и ей никогда не было скучно или малоинтересно наедине с его книгами, а только душа радовалась и очищалась.

Спрашивается: при чем здесь Сахара и Чехов? Какая связь? Непосредственная. На обратном пути из гарнизона, который располагался в небольшом оазисе, после того как они сменили команду, кажется, на третий день пути к Бизерте, они повстречались лицом к лицу с той грозной опасностью, о которой предупреждал генерал-губернатор. Нет, ни Николь, ни Мари, ни Клодин не похитили злые разбойники, но зато они увидели воочию настоящих рабынь с веревками на шее, связанных друг с дружкой в цепочку и подгоняемых всадником с длинной палкой в руках, похожей на удилище, этим удилищем он и тыкал их лениво – в бока, в спины, куда ни попадя, тыкал почти не глядя и совершенно беззлобно, будто это был скот. Одна из рабынь была блондинка лет двадцати, еще не замученная, видно, недавно плененная, и она смотрела на французский отряд зелеными широко открытыми глазами, как на мираж, как на невозможное счастье, как на последний шанс, который непременно будет упущен… Николь порывисто кинулась к командовавшему отрядом лейтенанту, тот понял ее без слов и остановил:

– Не сметь! Никаких действий! Никаких разговоров! Иначе они сметут нас. Это очень опасное племя, и их в десять раз больше!

– Как вы говорите со мной?! – попыталась было возмутиться Николь, но лейтенант вяло поднял руку.