Тихие дни в Клиши - Миллер Генри Валентайн. Страница 14
Спустя целый геологический период наши гостьи удалились. На прощание Адриенна одарила меня воздушным поцелуем — жест столь нежданный, что я поймал себя на том, что с любопытством вглядываюсь в изгиб ее руки. Вот она плывет от меня вдаль по коридору, в конце которого ее всосет темная воронка дымохода; рука еще видна, еще согнута в приветствии, но уже так тонка, так мала, так преображена расстоянием, что превратилась в соломинку.
— Salaud! [25] — прокричала в заключение одна из девиц. Дверь с шумом захлопнулась, а я, невольно включившись в игру, в подобающем томе отреагировал на ее реплику: — Oui, c'est juste. Un salaud. Et vous, des salopes. Il n'y a que ca. Salaud, salope. La saloperie, quoi. C'est assoupissant. [26]
Со словами: — Куда это, черт побери, меня понесло? — я соскочил с рельс этого монолога.
Колесики, ноги, скатывающаяся со стола голова… Все к лучшему. Завтра будет таким же, как сегодня, только лучше, свежее, богаче оттенками. Человечек на низенькой платформе бултыхнется в воду с причала. И всплывет на поверхность с селедкой в зубах. Да не с какой-нибудь, а с маасской.
Опять чувство голода. Я поднялся посмотреть, не завалялся ли где-нибудь недоеденный сэндвич. Стол оказался девственно пуст. Рассеянно двинулся в ванную, намереваясь заодно отлить. На полу нашли себе пристанище два ломтика хлеба, кусочки раскрошившегося сыра да несколько подпорченных оливок. Судя по всему, выброшенных за непригодностью.
Я поднял один ломтик, желая удостовериться в его съедобности. Похоже, кто-то по нему прошелся всей ступней. На хлебе темнело пятнышко горчицы. Вот только горчицы ли? Лучше отдать предпочтение другому. Я подобрал второй ломтик — совсем чистый, слегка разбухший от лежания на мокром полу, и увенчал его бренными останками сыра. На дне стакана, забытого рядом с биде, обнаружил глоток вина. Найдя ему соответствующее применение, бодро надкусил сэндвич. Совсем неплохо. Даже напротив, весьма аппетитно. Микробы не вселяются ни в голодных, ни в одержимых. Ох уж весь этот треп, вся эта возня с целлофановыми обертками, все эти толки о том, кто к чему прикоснулся рукой. Чтобы продемонстрировать полнейшую их никчемность, я провел сэндвичем по собственному заду. Разумеется, быстро и без нажима. А затем разжевал и проглотил его. Вот вам, пожолше! Где, спрашивается, предмет для споров? Огляделся по сторонам в поисках сигареты. Увы, остались только бычки. Выбрал самый длинный и чиркнул спичкой. Какой восхитительный аромат! Не то что эти надушенные опилки из Штатов! Настоящий, крепкий табак. Это синий «голуаз», который так любит Карл, сомневаться не приходится.
Итак, о чем я раздумывал?
Усевшись за кухонный стол, я с комфортом водрузил на него ноги… О чем, в самом деле?
Сколько ни старался, не мог ни вспомнить, ни сосредоточиться. Слишком уж хорошо мне было.
В конце концов, с какой стати вообще о чем-то думать?
Да, позади долгий день. Несколько дней, если быть совсем точным. Итак, несколько дней назад мы сидели тут с Карлом, размышляя, в какую бы сторону направиться. Впечатление такое, будто это было вчера. Или в прошлом году. Какая разница? Человек то вытягивается во весь рост, то собирается в клубок. То же и со временем. И со шлюхами. Все на свете уплотняется, сгущается, стягивается в лимфатические узлы. В узлы пораженной триппером ткани.
На подоконнике чирикнула ранняя пташка. В сладком дремотном тумане мне припомнилось, что много лет назад я вот так же встречал рассвет в Бруклине. Встречал в какой-то другой жизни. Отнюдь не исключено, что мне больше никогда не доведется побывать в Бруклине. Ни в Бруклине, ни на Канарских островах, ни на Шелтер-Айленде, ни на мысе Монток, ни в Секакусе, ни на озере Покотопаг, ни спуститься по Неверсинк-ривер; не доведется отведать ни моллюсков с беконом, ни копченой трески, ни устриц с прибрежий горных рек. Странно: можно копошиться на дне помойной ямы и воображать, будто ты — дома. Пока кто-нибудь не прогогочет над ухом: «Миннегага» — или: «Уолла-Уолла». Дом. Дом — это то, где ты обитаешь. Другими словами, гвоздь, на который вешаешь шляпу. Далеко, сказала она, подразумевая: в Менильмонтане. Разве это далеко? Вот Китай — он действительно далеко. Или Мозамбик. Малютка, а как насчет того, чтобы всю жизнь перемещаться в пространстве? Париж вреден для здоровья. Может, в том, что она сказала, и впрямь есть доля истины. Почему бы тебе для разнообразия не пожить в Люксембурге, крошка? Какого черта, на земле — тысячи обитаемых мест. Остров Бали, например. Или Каролинский архипелаг. Это сумасшествие — все время клянчить и клянчить денег. Деньги, деньги. Нет денег. Куча денег. Да, убраться куда-нибудь подальше, как можно дальше. Ничего не беря с собой — ни книг, ни пишущей машинки. Ни о чем не говорить, ничего не делать. Просто плыть по течению. Эта шлюха Нис. Не женщина, а одно необъятное влагалище. Что за жизнь! Не забыть: «пощекотали»!
Я оторвал зад от сиденья, зевнул во весь рот, потянулся, доплелся до кровати.
Катиться вниз со скоростью горного потока. Вниз, вниз, во вселенскую выгребную яму. Минуя левиафанов, взмывающих на просторах озаренных нездешним светом океанских глубин. А вокруг жизнь сочится обычной неспешной струйкой. Завтрак — в десять, тютелька в тютельку. Безрукий, безногий инвалид зубами завязывает кочергу в штопор. Свободное падение сквозь все слои стратосферы. Кокетливыми спиралями свиваются дамские подвязки. Рассеченная надвое женщина лихорадочно пробует пристроить на место собственную отрубленную голову. Требует денег. За что? Этого она не знает. Плати — и все тут. На игольчатый стержень зонта нанизан свежезаготовленный труп, весь испещренный пулевыми отверстиями. С шеи трупа свисает железный крест. Кто-то спрашивает, не найдется ли лишнего сэндвича? Течение слишком бурно, чтобы удержать сэндвич в руке. «Сэндвич»— проверить правописание по словарю на букву «с»!
Плотный, запоминающийся, бодрящий, весь высвеченный каким-то мистическим синим сиянием сон. Я обнаружил себя в тех коварных глубинах, на которых то ли из чувства блаженного восторга, то ли из чувства немого изумления растворяешься, утрачиваешь форму, превращаешься в чистый эмбрион. Каким-то непостижимым сновидческим инстинктом я сознавал, что мне предстоит сделать гигантское усилие. Многократные попытки всплыть на поверхность изнуряли, изматывали, отнимали последние силы. На какие-то доли секунды мне удавалось раскрыть глаза: сквозь густую пелену я прозревал комнату, в которой спал, но тело мое пребывало где-то неизмеримо глубже, в пенящейся океанской бездне. В этом галлюцинативном движении вверх, движении вопреки всему было что-то непередаваемо чувственное. Втянутый водоворотом в жерло по видимости бездонного кратера, я падал все ниже и ниже, влекомый невидимой твердью, на которой я поджидал сам себя. Поджидал, ощерясь, как акула. Затем медленно, очень медленно начал подниматься — невесомый, как пробка, и скользкий, как рыба, но без плавников. Всплытие оказалось несказанно трудным делом. И уже почти вынырнув на поверхность, я почувствовал, как меня, восхитительно беспомощного, снова засасывает в пустоту бездонной воронки, откуда спустя бессчетные световые эры моей воле, собравшись в стальной комок, суждено будет вынести меня на поверхность, как затонувший буй…
Я проснулся от гомона птиц, чирикавших мне прямо в уши. Комнату больше не окутывал влажный туман; контуры ее стен были четки и узнаваемы. На столе примостилась, ожесточенно оспаривая друг у друга хлебную крошку, пара воробышков. Опершись головой на локоть, я следил, как они просвистели крыльями к закрытому окну. Выпорхнули в прихожую, затем влетели обратно, заметавшись в поисках выхода.
Я поднялся и открыл окно. Как загипнотизированные, они продолжали делать бессмысленные крути по комнате. Я замер, превратился в изваяние. Внезапно они нырнули в проем между распахнутыми рамами. — Bonjour, Madame Oursel, [27] — прочирикали воробьи.
25
Подонок! (фр.).
26
Да, совершенно верно Мерзавец. А, вы — мерзавки Только и всего. Мерзавец, мерзавка. Мерзость, и ничего больше вокруг. Это убаюкивает (фр.).
27
Добрый день, мадам Урсель (фр.).