Тропик Козерога - Миллер Генри Валентайн. Страница 29

В первый раз этот дивный новый мир {54} дал о себе знать неким проблеском, намеком. Это случилось, когда я завел знакомство с Роем Гамильтоном. Мне тогда шел двадцать первый год, вероятно, худший год в моей жизни. От отчаяния мне пришло в голову уйти из дома. Я думал и говорил только о Калифорнии, где собирался начать новую жизнь. Я мечтал об этой земле обетованной столь страстно, что позже, возвратясь из Калифорнии, едва ли помнил Калифорнию, увиденную воочию, но думал и говорил лишь о Калифорнии из моих грез. Как раз перед отъездом я и познакомился с Гамильтоном. Он, вроде бы, приходился единокровным братом моему старому другу Макгрегору. Они увиделись впервые незадолго до того, поскольку Рой, большую часть жизни проживший в Калифорнии, был уверен, что его настоящий отец — не мистер Макгрегор, а мистер Гамильтон. Он и на Восток-то приехал только для того, чтобы разгадать загадку своего происхождения. Пожив в семье Макгрегоров, он не приблизился к открытию истины. Он еще сильней запутался, познакомившись с человеком, который, как он полагал, приходится ему законным отцом. А запутался он потому, что, как он признался мне впоследствии, ни тот, ни другой не имели даже малейшего сходства с тем, кого он хотел считать своим отцом. Вероятно, это мучительное сомнение наложило отпечаток на его развитие. Я могу так говорить, поскольку уже при первой встрече почувствовал в нем нечто прежде неведомое. Благодаря описанию Макгрегора, я готовился увидеть довольно «странную» личность, а «странный» в устах Макгрегора значило «немного чокнутый». Он и на самом Деле оказался странным, но настолько в своем уме, что я сразу же ощутил душевный подъем. Впервые я разговаривал с человеком, умеющим проникнуть в смысл слов и постичь самую суть вещей. Я говорил с философом, но не с философом, знакомым по книгам, а с человеком, философствующим постоянно — и который жил в соответствии с излагаемой философией.

То есть, у него не было вовсе никакой теории, лишь проникновение в самую суть вещей и, в свете каждого нового откровения, жизнь с минимумом разногласий между открывшейся ему истиной и иллюстрацией этой истины в действии. Естественно, его поведение казалось окружающим странным. Однако оно не казалось странным тем, кто знал его на Западном побережье, где он, по его словам, чувствовал себя как рыба в воде. Видимо, там к нему относились словно к высшему существу, прислушиваясь к его речам с крайним уважением, почти с трепетом.

Я застал его в самый разгар борьбы, которую смог понять только через несколько лет. А в то время до меня не доходило, почему он придает такое значение поискам настоящего отца; более того, я обычно посмеивался над этим, поскольку сам отводил отцу очень скромную роль, да и матери, к слову сказать. В Рое Гамильтоне я увидел смешную борьбу человека, уже достигшего совершеннолетия, но еще пытающегося найти незыблемую биологическую связь, в которой не было никакой нужды. Парадоксально, что вопрос истинного отцовства сделал его самого суперотцом. Он был учителем и примером; стоило ему открыть рот, как я понимал, что внимаю мудрости, которая разительно отличается от всего, что я до сих пор связывал с этим словом. Проще всего было бы считать его мистиком, ибо мистиком он, без сомнения, был, но он стал первым мистиком, с которым я столкнулся и который знал, как стоять на своем. Он был мистиком, умеющим изобретать практические вещи, в частности, бур, остро необходимый для нефтяной промышленности. Этот бур впоследствии сделал ему карьеру. А в то время никто не обратил должного внимания на это очень практичное изобретение из-за его странной, метафизической манеры говорить. Бур сочли одним из его завихрений.

Он все время говорил о себе и о своем отношении к окружающему; благодаря этому свойству создавалось неблагоприятное впечатление, будто он ужасный эгоист. Говорили даже, что недалеко ушло от истины, будто он больше печется не о мистере Макгрегоре, отце, а о самом факте отцовства мистера Макгрегора. Предполагали, что он вовсе не любит новоиспеченного отца, а просто тешит свое непомерное самолюбие, как обычно, извлекая из правды своего открытия возможность самовозвеличивания. Разумеется, так оно и было, ибо мистер Макгрегор во плоти представлял собой бесконечно малое по сравнению с мистером Макгрегором-символом потерянного отца. Но Макгрегоры понятия не имели о символах, они ничего не поняли, даже если бы им объяснили. Они прикладывали неуместные усилия, чтобы сразу же принять давно утраченного сына и в то же время низвести его до понятного уровня, на котором могли бы относиться к нему не как к «утраченному», но просто как к сыну. Тогда как любому мало-мальски разумному человеку было очевидно, что их сын совсем и не сын, а нечто вроде духовного отца, нечто вроде Христа, можно сказать, который героически старается принять уже давно им самим начисто отринутое в обличии плоти и крови.

Посему я был удивлен и польщен, что этот необычный человек, на которого я взирал с трепетным восхищением, сделал меня своим наперсником. По сравнению с другими я был начитан, умен и неподобающе раскован. Но я почти сразу решил не показывать эту сторону моей натуры, а окунуться в теплый, непосредственный свет, исходивший из его глубокой естественной интуиции. В его присутствии у меня возникало ощущение, будто с меня сняли одежду, скорее даже шкуру, ибо он требовал от собеседника чего-то большего, чем просто обнаженность. В разговорах со мной он затрагивал такое во мне, существование чего я только смутно подозревал — всплывавшее, например, в моменты, когда, читая книгу, я неожиданно обнаруживал, что сплю. Немногие книги обладали способностью повергать меня в транс, в состояние высшей прозрачности, когда, сам того не сознавая, ты делаешь глубочайшие выводы. Беседы Роя Гамильтона были отмечены этим качеством. Именно это держало меня более чем настороже, сверхъестественно настороже, — и в то же время не разрушало ткань сна. Иначе говоря, он обращался к зародышу моего «Я», к существу, которое рано или поздно вырастает из обнаженной личности, к синтетической индивидуальности — и оставляя меня совершенно одиноким и покинутым для того, чтобы я сам испил уготованную мне судьбу.

Мы разговаривали словно на тайном языке, когда все вокруг отправлялись спать либо исчезали, словно привидения. Моего друга Макгрегора это ставило в тупик и раздражало; он знал меня гораздо ближе остальных, но тем не менее не обнаружил во мне ничего, что соответствовало бы тому характеру, который я теперь проявлял. Он говорил о дурном влиянии Роя Гамильтона, и это опять-таки было истинной правдой, ибо мое неожиданное знакомство с его единокровным братом как ничто другое сделало нас чуждыми друг другу. Гамильтон раскрыл мне глаза и одарил меня новыми ценностями, и хотя позже я утратил зоркость, которой он меня снабдил, все же я не мог относиться к миру, к моим друзьям, так, как это делал до нашего знакомства. Гамильтон глубоко изменил меня, как может изменить только редкая книга, редкая личность, редкий жизненный опыт. Впервые в жизни я понял, что значит испытать настоящую дружбу и не стать порабощенным и зависимым. После того как мы расстались я ни разу не испытал потребности в его непосредственном присутствии; он отдал себя без остатка, я обладал им без обладания. Это был первый чистый, цельный опыт дружбы, который больше никогда не повторялся. Гамильтон скорее был самой дружбой, чем другом. Он стал персонифицированным символом, самодостаточным для полного удовлетворения, и, следовательно, более не нужным мне. Он первый хорошо это понял. Может быть, необладание отцом явилось побудительной силой, толкнувшей его на путь навстречу открытию своей сути, что является конечным процессом отождествления с миром и, следовательно, осознания бесполезности уз. Во всяком случае, достигнув полной самореализации, он уже не нуждался ни в ком, и меньше всего в отце из крови и плоти, которого он напрасно искал в мистере Макгрегоре. Должно быть, это стало чем-то вроде последнего испытания: его приезд на восток, поиски настоящего отца, ибо, когда он сказал «до свидания», когда отказался от мистера Макгрегора, а заодно и от мистера Гамильтона, он будто бы очистился от всякого мусора. Я никогда не видел человека столь одинокого, предоставленного только самому себе, так ясно предчувствовавшего свое будущее, как Рой Гамильтон в минуту прощания. И никогда я не видел семью Макгрегоров в такой растерянности и в таком недоумении, как в тот день, когда он уехал. Будто бы он, давно умерший для них, воскрес и покинул их совершенно новым, незнакомым человеком. Я как сейчас вижу: вот они стоят на дороге и глуповато, безнадежно машут руками непонятно для чего, если учесть, что они лишились никогда им не принадлежавшего. Мне нравится думать именно так. Они были растерянны и опустошены, и смутно, очень смутно сознавали, какая великая возможность была им предоставлена, но у них не хватило силы и воображения воспользоваться этой возможностью. Только это виделось мне в том глуповатом, бессмысленном мельтешений рук; смотреть на них было невообразимо больно. Мне открылось страшное несовершенство мира, когда остаешься один на один с истиной. Мне открылась глупость кровных уз и любви, не насыщенной духовно.

вернуться