Тропик Козерога - Миллер Генри Валентайн. Страница 31
Вопрос о вере, старое, так никогда и не выполненное обещание, заставляет меня вспомнить об отце, оставленном в минуту величайшей нужды. До его болезни ни мать, ни отец не проявляли склонности к религии. На словах поддерживающие церковь, сами они не переступали ее порога со дня бракосочетания. Тех, кто регулярно посещал церковь, они считали слегка тронутыми. Даже в том, как они говорили — «такой-то очень религиозен» — крылась насмешка и презрение, или жалость, к означенной личности. Если время от времени, поскольку в семье были дети, к нам заходил вдруг пастор, родители всем видом показывали, что вынуждены мириться с его визитами исходя из общепринятой вежливости, хотя у них с ним нет ничего общего, и, если честно, они считают его чем-то средним между шарлатаном и олухом. Нам они, конечно, говорили: «Какой прекрасный человек!», а когда собирались их закадычные друзья и они начинали сплетничать, тут можно было услышать совсем другие определения, сопровождаемые едким смехом и выразительной мимикой.
Мой отец смертельно заболел в результате того, что слишком резко завязал. Всю жизнь он был что называется рубаха-парень, нажил приличное брюшко, выкатил свекольные щеки, имел простые, непритязательные манеры. Казалось, ему на роду написано дожить до преклонных лет здоровеньким и крепким орешком, ан нет — за добродушным внешним видом не все шло гладко. Дела его совсем расстроились, он по уши залез в долги, и его старые дружки начали потихоньку его покидать. А больше всего его терзало отношение моей матушки. Она все видела в черном свете и не пыталась скрывать это. То и дело она бросалась в истерику, доводила его до ручки своими подлыми оскорблениями, била посуду, грозилась уйти навсегда. Наконец, он встал однажды утром и решил отныне не брать в рот ни капли. Никто не подумал, что он это серьезно. В нашей семье были случаи, когда давали клятву, что в рот не возьмут, как они выражались, да вскоре все начиналось сызнова. Никому в нашей семье, а многие в разное время пробовали, так и не удалось стать настоящим трезвенником. А мой папаша, оказалось, совсем другое дело. Где и как он нашел силу держаться — один Бог знает. Мне это казалось невероятным, поскольку я бы на его месте напился вдребезги пьяным. Не то что мой папаша. Это был первый случай в его жизни, когда он принял самостоятельное решение. Мою матушку так поразило это, что — ну и дура же она была — она начала издеваться над ним, прохаживаться по поводу его силы воли, которая до сих пор была такой незначительной. А отцу все нипочем. Его собутыльники довольно быстро от него отступились. Короче, скоро он оказался в полной изоляции. Это, видимо, его и сразило. Не так уж много времени прошло, как он смертельно заболел и стал лечиться у доктора. Он немного оклемался, начал подниматься с постели и ходить, но все равно был очень плох. У него подозревали язву желудка, но полной уверенности не было. Однако все понимали, что он совершил ошибку, завязав так резко. Но уже было слишком поздно возвращаться к умеренному образу жизни. Его желудок так ослаб, что не выдерживал и тарелки супа. Через пару месяцев он стал похож на скелет. И постарел. Словно Лазарь, восставший из могилы.
Однажды матушка отвела меня в сторонку и со слезами на глазах попросила пойти к семейному доктору и узнать всю правду о состоянии здоровья отца. Доктор Рауш долгие годы лечил нашу семью. Он был типичный немец старой школы, довольно дряхлый и немощный в конце многолетней практики, но считающий невозможным полностью порвать со своими пациентами. В туповатой тевтонской манере он пытался отпугнуть наименее тяжелых пациентов, убеждал их просто вести здоровый образ жизни. Когда вы входили в его кабинет, он даже не удостаивал чести взглянуть на вас, продолжая писать и заниматься чем-то своим, тем временем задавая вроде бы случайные вопросы, невнимательно и обидно. Он держался весьма грубо и подозрительно, это казалось таким странным, будто бы он рассчитывал, что его пациенты обязаны вместе со своими недугами предоставить еще и некие доказательства своей болезни. Он давал понять, что с вами не в порядке не только физически, но и психически. «Вам это только кажется», — была его излюбленная фраза, которую он выдавливал с отвратительной косой усмешкой. Зная его очень хорошо и от всей души ненавидя, я пришел, вооруженный лабораторными анализами стула папы. В кармане лежал также анализ его мочи на случай, если потребуются дополнительные доказательства.
Когда я был еще мальчишкой, доктор Рауш относился ко мне довольно сносно, но с того дня, как я обратился к нему с гонореей, он потерял ко мне остатки уважения и, стоило мне показаться в дверях, обращал ко мне кислую физиономию. Каков отец — таков и сын, вот его поговорка, поэтому я вовсе не удивился, когда он вместо того, чтобы дать мне нужную информацию, принялся читать лекцию, предназначенную для меня и моего папаши и посвященную нашему образу жизни. «Супротив природы не пойдешь», — произнес он и состроил кривую торжественную мину, не посмотрев на меня, как будто его бесполезная нотация была обращена к регистрационному журналу. Я спокойно подошел к столу, стал рядом не произнеся ни звука, а потом, когда он взглянул на меня как всегда удрученно и рассерженно, сказал: «Я пришел сюда не для того чтобы мне читали мораль… Я хочу знать, что с моим отцом». И тут он резко поднялся и одарил меня самым свирепым взглядом. То, что он сказал, мог произнести только тупой, грубый немец, каким он, собственно говоря, и был: «Ваш отец не выздоровеет. Ему осталось не более шести месяцев». Я ответил: «Благодарю вас, это все, что я хотел узнать», и поспешил к выходу. Тут он, словно почувствовав, что дал маху, тяжело поспешил за мной, положил руку мне на плечо и попытался смягчить приговор бормотанием насчет того, что-де не надо думать, что отец непременно умрет и все в таком духе, но я быстро пресек это, распахнул дверь и заорал на него во всю глотку, чтобы слышали пациенты в приемной: «Проклятый старый пердун, когда только ты сдохнешь, доброй ночи!»
Вернувшись домой, я несколько изменил слова доктора и сказал, что состояние отца весьма серьезное, но если он будет следить за собой, может, все и обойдется. Кажется, это здорово ободрило папу. Он добровольно перешел на молочную диету, которая, если и не шла ему на пользу, во всяком случае не вредила. Весь год он был наполовину инвалидом, но достиг беспримерного внутреннего спокойствия, очевидно, решив себя ничем не тревожить, пусть даже все полетит к чертям. Немного окрепнув, он стал совершать ежедневные прогулки на кладбище, находившееся неподалеку. Там он сидел на солнечной скамейке и наблюдал, как у могил неспешно возятся люди. Близость к могиле, кажется, не удручала, а бодрила его. Казалось, он смирился с мыслью о неизбежности смерти, о чем раньше, несомненно, избегал думать вовсе. Часто он приходил домой с цветами, подобранными на кладбище. Его лицо освещала спокойная, ясная улыбка. Он садился в кресло и начинал пересказывать беседы, которые вел утром с какими-то завсегдатаями на кладбище. Через некоторое время стало ясно, что он получает истинное удовольствие от своего карантина, или скорее не удовольствие, а глубокое удовлетворение от своего образа жизни, который был непонятен моей недостаточно тонкой матери. «Он становится ленивым», — так она выражалась. Иногда она давала более жесткое определение, покрутив пальцем у виска, но открыто не выражалась из-за моей сестры, которая уж точно была немного чокнутая.
Однажды, благодаря любезности престарелой вдовы, часто приходившей на могилу сына и, по словам моей матушки, «очень религиозной», он завел знакомство со священником одной из близлежащих церквей. Это стало знаменательным событием в жизни папы. Он вдруг преобразился, словно крохотная губка его души, почти атрофированная из-за отсутствия питания, достигла изумительных размеров — его стало не узнать. В самом виновнике этих исключительных перемен не было ничего из ряда вон выходящего: он был священником конгрегационалистской церкви и опекал маленькую скромную паству из числа местных жителей. У него имелось одно достоинство: он никогда не выпячивал свою религиозность. Папа очень скоро начал совсем по-детски обожать его: теперь он говорил только об этом священнике, которого считал своим другом. Поскольку он никогда не заглядывал в Библию, равно как и в другие книги подобного содержания, было очень странно, если не сказать сильнее, слышать как он читает перед едой молитву. Он выполнял эту маленькую церемонию довольно необычно, будто принимал тоник. Когда он советовал мне прочесть ту или иную главу из Библии, то очень серьезно добавлял: «Тебе это будет полезно». Это стало новым лекарством, которое он для себя открыл, чем-то вроде знахарского снадобья, с гарантией излечивающего все болезни, которое всякий может принимать, даже если ничем не болеет, поскольку это все равно не повредит. Он посещал все церковные службы и собрания, а время от времени, выйдя, например, на прогулку, заходил к священнику домой на короткую беседу. Если священник говорил, что нынешний президент — добрая душа, и его следует избрать на второй срок, папа твердил всем об этом в точности словами священника и убеждал всех на выборах голосовать за нынешнего президента. Все, что говорил священник, было правильным и справедливым, и никто не смел противоречить ему. Несомненно, что это все служило неким образованием моему отцу. Когда священник упоминал пирамиды во время проповеди, папа тут же начинал добывать всяческую информацию о пирамидах. И говорил о пирамидах так, словно каждый обязан знать все об этом предмете. Священник сказал, видите ли, что пирамиды — это высшее достижение человечества, и не знать о них — безобразно и даже грешно. К счастью, священник не слишком упирал на тему греха: он был современным пастырем, воздействующим на прихожан, разжигая их любопытство, а не взывая к покаянию. Его проповеди больше походили на факультативный курс вечерней школы, и для таких, как мой отец, были очень полезны и занимательны. Члены конгрегации мужского пола часто приглашались на небольшие застолья, призванные показать, что добрый пастырь — обыкновенный человек, как все остальные, и так же радуется хорошей еде и кружке пива. Более того, он любил петь, и не церковные гимны, а легкие песенки из популярного репертуара. Глядя на такое веселое поведение, нетрудно было заключить, что время от времени он позволяет себе кое-что еще, но, разумеется, умеренно. Это слово было как бальзам на истерзанную душу папы — «умеренность». Словно открытие нового знака зодиака. И хотя он был слишком болен, чтобы вернуться даже к умеренному образу жизни, все же это успокаивало его душу. Поэтому, когда дядя Нед, который часто собирался не брать в рот ни капли и всегда терпел фиаско, пришел как-то вечером к нам домой, папа прочел ему короткое наставление о пользе умеренности. Дядя Нед именно тогда в очередной раз завязал, и когда папа, подвигнутый собственными словами, направился к буфету за графином вина, все вздрогнули. Никто не смел даже заикнуться о выпивке в присутствии дяди Неда, когда он давал обет воздержания; это считалось нарушением неписаного закона. Но папа сделал это с такой уверенностью, что никто не возразил, и в результате дядя Нед выпил рюмку вина и пошел домой в тот вечер, не заглянув в салун, чтобы утолить жажду. Это было экстраординарным событием, которое бурно обсуждали несколько дней. Действительно, дядя Нед с того дня начал вести себя очень странно. Говорили, что на следующий день он пошел в винную лавку, где купил бутылку хереса, которую вылил в графин. Дома он поставил этот графин в буфет, как отец, и вместо того, чтобы опорожнить его в один присест, удовольствовался одним стаканом — «только глоточком», как он сам выразился. Его поведение было столь замечательным, что тетя, не в силах верить своим глазам, пришла однажды к нам домой и имела затяжную беседу с папой. Она просила его, среди прочего, пригласить к ним в дом этого священника как-нибудь вечерком, чтобы дядя Нед получил возможность подпасть под его благотворное влияние. Короче говоря, дядя Нед стал прихожанином и, подобно папе, премного в этом преуспел. Все шло замечательно до дня пикника. В тот день, к сожалению, стояла необычайно жаркая погода и от игр, возбуждения, веселья, дядя Нед почувствовал сильнейшую жажду. Так вышло, что никто не заметил, как он то и дело наведывался к пивному бочонку, пока не напился вдрызг. Но было уже поздно. В таком состоянии он был неуправляем. Даже священник ничего не смог сделать. Нед покинул пикник и окунулся в запой, который продолжался три дня и три ночи. Может, он длился бы и больше, не ввяжись дядя Нед в кулачную драку в районе порта, где его и подобрал в бессознательном состоянии ночной сторож. Дядю Неда отвезли в больницу с сотрясением мозга, и он уже никогда не выздоровел. Вернувшись с похорон, папа сказал, не проронив слезинки: «Нед так и не понял, что значит быть умеренным. Это его вина. Ну да ладно, он отошел в лучший мир…»