Метатель ножей - Миллхаузер Стивен. Страница 18
Вскоре появилось первое оригинальное творение Генриха: удивительный пианист, игравший всю первую часть «Лунной сонаты» на великолепно сконструированном семидюймовом рояле. У Генриха имелись лишь приблизительные представления о музыке, и техника движений оставляла желать лучшего, но, по общему мнению, пианист нес на себе отпечаток будущего мастерства.
В четырнадцать лет Генрих был крупным, неуклюжим, серьезным мальчиком, чьи руки с толстыми пальцами казались грубыми в сравнении с тонкими заводными руками его работ. Если не считать молчаливости, замечательной уже в ту пору, он ни в коей степени не был замкнутым или странным, какими оказывались многие талантливые ученики, и среди приятелей слыл необычайно добрым человеком. Он словно бы неловко, но без усилий скользнул в юношество, с удивлением неся свое крупное и мощное тело.
Завершив пианиста, он взялся за изучение человеческого лица, что впоследствии значительно повлияло на его искусство и к двадцати годам сделало его признанным мастером. Шесть долгих лет он анализировал и препарировал лицо механической куклы, исследовал работы учителей и пытался проникнуть в глубочайшие тайны выразительности. В течение всего этого периода он не изготовил ни единой фигуры, вместо этого собрав галерею, куда вошли почти шесть сотен голов, многие – нелепо незавершенные. Эйзенман распознал взрослеющего мастера и позволил сутулому серьезному подростку идти своим путем. В конце этого шестилетнего периода Генрих за два лихорадочных месяца сконструировал первую после пианиста фигуру: молодую женщину, которую он назвал фройляйн Элиза.
Сам Эйзенман объявил ее шедевром, и даже сегодня мы восхищаемся ею как классическим примером искусства кукольной механики. Эта прелестная фигурка, ростом едва достигавшая пяти дюймов, двигалась с той грацией и непринужденностью, что были вернейшим знаком мастерства.
Одна ее знаменитая походка, столь изнеженно чувственная, обеспечила бы молодому мастеру место в истории. Фройляйн Элиза была самим воплощением девичества, перетекающего в женственность. Но даже в этой ранней фигуре более всего поражала потрясающая выразительность лица. За двенадцать минут жизни часового механизма фройляйн Элиза словно претерпевала душевную борьбу, каждый оттенок которой отражался ее смышлеными чертами. Она шагала по комнате то беспокойно, то лениво, бросалась на постель, смотрела в окно, резко садилась, погружалась в раздумья. Мы точно проникаем в самую душу этой девушки, мучимой смутными желаниями и темными предчувствиями невинности на пороге знания. Каждый в совершенстве исполненный жест был точно создан для того, чтобы глубже втянуть нас в ее внутренний мир; мы ощущаем сверхъестественную близость этого неугомонного создания, чья таинственная жизнь, кажется, известна нам лучше нашей собственной. Завершающий представление долгий, томный, медленный, смутно тоскливый зевок, в котором Элиза раскрывается тяжелым цветком, втягивая нас в глубины своего существа, – шедевр духовной проницательности, особенно замечательный, ибо Генрих, насколько известно, в то время не был влюблен. Одного ученика, худого восемнадцатилетнего юношу, Элиза настолько потрясла, что его снова и снова заставали за наблюдением ее двенадцатиминутной жизни. Проходили недели, у него побледнели щеки, под глазами появились синяки; поговаривали, что он влюбился в маленькую фройляйн Элизу.
Молодой мастер вступил теперь в период мощного творчества, который через четыре года привел к первому публичному выступлению. Театр «Очарование» имел мгновенный и убедительный успех. Кукол Генриха сравнивали с величайшими шедеврами часового искусства; все толкователи отмечали их гибкую выразительность, их сверхъестественную силу. Перед нами был артист, который в двадцать четыре года не только овладел тончайшими деталями движения часовых механизмов, но и ввел нечто поистине новое в искусство, где нововведения часто оказывались катастрофическими и всегда – опасными. Невозможно было игнорировать незабываемую «душу» его восхитительных созданий; точно Генрих Граум научился предвосхищать невиданные доселе эмоции. Даже те, кто презирал любые нововведения как непременно пагубные, были вынуждены недовольно восхититься, поскольку в конечном итоге молодой мастер всего лишь на один шаг дальше продвинулся по благородному пути тщательного подражания. Самые придирчивые ценители заметили его уникальность и отдали ей должное; его объявили наследником классической традиции великих мастеров, хотя и с характерными современными особенностями, его личными и неповторимыми. Так и получилось, что им равно восхищалось и старшее поколение, и молодежь.
Для молодого мастера одно дело – заработать репутацию, и совсем другое – ее поддерживать.
Генрих Граум был не из тех, кто бежит трудностей. Последующие двенадцать лет серьезный молодой мастер точно превосходил себя во всякой новой постановке, и каждую публика ожидала нетерпеливо, на грани лихорадки. Аудитория все так же отзывалась на необычную мощь его созданий; к странной силе, что излучали кукольные глаза, особенно восприимчивы были молодые женщины. Общеизвестна история об Ильзе Лангер, которая столь отчаянно влюбилась в темноглазого Пьеро, что лишь завидев его, принималась неистово рыдать. В одно дождливое воскресенье после мучительной ночи исстрадавшаяся девушка до зари вышла из дома, прошла по сумрачной вязовой аллее на севере Шлосспарка [ 9] и бросилась в воды Брее, оставив жалобную любовную записку и отрывок из стихотворения. Бедная Ильзе Лангер – лишь крайний и несчастливый пример повсеместно распространенного явления. Женские слезы были не редкость в театре «Очарование»; юноши посвящали Кларе Генриха Граума пылкие стихи. Даже трезвомыслящие критики не гнушались высочайшими отзывами, что порой беспокоило их самих и становилось поводом к редким нападкам. Было замечено, что фигуры Граума словно все больше выбиваются за пределы человеческого, словно он желает, чтобы его куклы выражали не только глубочайшие секреты человеческой души, но и эмоции, что лежат за пределами знаний смертных; и это ощущение избыточности, что скрывалось в сердцевине его величия, само по себе таило опасность, ибо поговаривали, что его создания идут по тонкой грани, отделяющей их от гротеска.
Но подобные нападки, неизбежные в искусстве высокой и древней традиции, оставались не более чем шепотом в грохоте оглушительных аплодисментов; и спектакли в театре «Очарование» вскоре превратились в триумф эпохи, финальный и богатейший расцвет искусства кукольной механики.
Возможно, именно окончательность этих целиком заслуженных вердиктов должна заставить нас прерваться. Допустим, искусство достигло своего высочайшего выражения; в таком случае, спросим себя: если некий порыв направил искусство по пути его полной реализации, не подтолкнет ли он его дальше, за границу дозволенного? С этой точки зрения уместен вопрос: быть может, высочайшая форма искусства уже содержит в себе элементы распада – короче говоря, возможно, упадок, до сих пор считавшийся болезненной противоположностью прочнейшего здравия искусства, есть всего лишь результат порыва, который породил и то, и другое?
Как бы то ни было, молодой мастер продолжал двигаться от победы к победе, потрясая нас раскрытием все новых душевных глубин, заставляя жаждать темных и глубоких красот. Точно его творения напряженно замерли на самой грани человеческого, не покидая человеческое целиком; и мощь его последних фигур словно обещала некое предельное видение, которого мы ждали со страстью и некоторым ужасом.
А в возрасте тридцати шести лет, после двенадцати лет непрерывных триумфов, Генрих Граум внезапно замолчал.
Сейчас в молчании мастеров нет ничего необычного, и само по себе оно не является поводом для тревоги. Хорошо известно, что мастера испытывают непрерывное мучительное напряжение, ибо говоря о власти над грандиозным искусством кукольной механики, мы не имеем в виду ту власть, что позволяет почивать на лаврах. Гораздо точнее будет сказать, что овладение мастерством – лишь необходимая подготовка к будущим тяготам. Как еще объяснить серьезное и печальное выражение лиц наших мастеров? Высокое кукольное искусство требует постоянной беспощадной точности, силы концентрации, что никогда не дрогнет, и неослабевающей изобретательности – само мастерство, таким образом, вынуждено бесконечно бороться за одно сохранение своего статуса. Кроме того, имеется никогда не признаваемое, но неизменно ощущаемое присутствие других мастеров, ибо все они тайно соперничают друг с другом. Каждый чувствует рядом других, в сравнении с которыми безжалостно себя оценивает; и хотя, возможно, подобное соперничество для здоровья мастеров губительно, без него всегда сохраняется вероятность того, что пострадает искусство, ибо неизбежно у всех мастеров наступит легкое, едва осознаваемое расслабление. Помимо этого, каждый мастер выступает соперником великих мастеров прошлого; и каждый – соперник самому себе в бесконечной борьбе за превосходство над своими самыми роскошными творениями. Подобного давления более чем достаточно, чтобы прочертить на лицах наших мастеров глубокие морщины, – но помимо него существует еще вечная угроза нищеты, тяжесть жизни в двух мирах одновременно и общий удел страданий, которого не избежит ни один смертный, и который, видимо, чрезмерен для мастера, что тянется к высочайшим пределам напряженного и взыскательного искусства. Потому и случается так, что мастер порой замолкает, а потом – через шесть месяцев, или год, или два – выныривает из молчания, точно заново родившись. В его отсутствие театром управляет его самый талантливый ученик. Таким образом, в истории о Генрихе Грауме поразительно не само молчание, и даже не его внезапность, но его полнота и продолжительность. Ибо Граум оставался погруженным в молчание десять долгих лет; и, в отличие от всех остальных мастеров, временно уходящих на покой, закрыл театр и отозвал все свои творения с публичных спектаклей.
9
От нем. Schlosspark – «закрытый парк».