Нулевое эхо - Карелина Юлия. Страница 8

Потом поняла.

Или решила, что поняла — что одно и то же с точки зрения поведения.

Я лежала и смотрела в потолок. Полоса от фонаря слегка дрожала — видимо, ветер, ветка за окном скребла по невидимому.

Я пришла, потому что они не знали.

Не знали, что умерли. Продолжали жить тем, что умели, — накрывали стол, ждали кого-то, шли куда-то по коридору, который давно снесли.

Помочь живым просто: они скажут, что нужно. Попросят, объяснят, позвонят. Помочь мёртвым, которые не знают о себе правды, — это другое. Для этого нужен человек, который видит их, приходит к ним и делает что-то, даже если то, что он делает, называется «зачисткой».

Это я рассказывала себе. Красиво. Почти убедительно.

Потолок. Полоса от фонаря. Ветер.

Мысль, которую я обычно не додумывала до конца, пришла сама — в три часа ночи, в полной тишине, когда мозг перестаёт слушаться.

Я не знала, что происходит с фантомом в резервуаре.

Никто не знал. Или знали, но мне не говорили, а я не спрашивала — потому что не спрашивать было частью протокола, может, даже не записанной явно, но очевидной по тому, как замолкали, если кто-то начинал. Резервуары уходили в хранилище. Индикаторы показывали заполненность. Что внутри — неизвестно.

Я упаковала больше сотни фантомов. Считала до шестидесяти трёх, потом перестала. После шестидесяти трёх считать было неудобно по причинам, которые я не формулировала вслух.

Старик в клетчатой рубахе где-то в хранилище.

Накрывает ли он стол в резервуаре. Или там темнота без дна, и он в ней один, и не может понять, где дверь, куда ждать. Или ничего — просто стоп, конец записи, пустота, и это лучше всего.

Я не знала.

Зачистка — это не освобождение, это перемещение. Я знала это всегда — технически, терминологически. «Перемещение объекта в место хранения». Но между знанием и пониманием есть разница, которую удобно игнорировать в рабочее время.

В три часа ночи — неудобно.

Я повернулась на бок, простыня была холодной с той стороны.

И тут пришла она — не как страх, не как виноватая мысль, а просто тихо, как факт, который ждал своей очереди: девочка с красной лентой знала, что они застряли.

Она указывала на них. Один за другим — боковой отсек, ниша за шкафом, пустой закуток у лестницы. Каждый раз оказывалась права. Не случайно, не по совпадению. Она видела их так же, как я, — или по-другому, но точнее. Она ориентировалась там, где я шла по показаниям приборов.

Значит, она понимала, что такое «застрять». Понимала разницу между теми, кто петлит, и теми, кто может выйти из петли.

Значит, сама — нет?

Я обрезала мысль раньше, чем она договорилась. Не потому что испугалась, а потому что это был уже не анализ, а что-то другое — домысливание, достраивание, подгонка под то, что хочется думать. Это мне не нужно. Это никому не нужно.

Моя работа — протокол.

Прийти. Найти. Упаковать. Заполнить бланк. Время, инициалы, код объекта.

Не думать о том, что в резервуаре. Не строить теорий о девочках, которые показывают рукой на ниши за шкафом. Не лежать в три часа ночи и не разговаривать с потолком.

Протокол.

Я повторяла это слово в голове — не как убеждение, а как что-то, за что можно держаться. Как поручень в метро, когда качает. Не потому что поручень тебя спасёт, а потому что держаться лучше, чем нет.

Фонарь за окном мигнул — один раз, едва заметно — и погас. Полоса на потолке исчезла.

Стало совсем темно.

Я закрыла глаза.

Протокол, подумала я.

И, кажется, почти сразу уснула.

Я проснулась в начале восьмого.

За окном — серый апрельский свет, ещё не солнечный, просто светлый. Фонарь напротив уже выключился. Кто-то во дворе заводил машину — долго, с третьей попытки, стартер скрежетал вхолостую, потом мотор схватился, и машина уехала.

Я лежала секунду, пока тело вспоминало, что надо вставать.

На кухне первым делом включила чайник. Он занял своё место в ряду обычных утренних вещей: кружка на крюке, хлеб на доске, окно с видом на двор. Всё на месте. Всё как надо.

Я стояла у раковины и смотрела, как сосед с третьего этажа выводит собаку. Пёс тянул поводок влево, сосед привычно подтягивал вправо. Каждое утро. Пёс всегда тянул влево.

Меня это успокаивало — что я это знала. Что есть вещи, у которых есть своя петля, и это нормально, и никого не беспокоит.

Я отвернулась.

Блокнот лежал на столе.

Я не сразу поняла, что не так. Просто посмотрела — и что-то сдвинулось, как бывает, когда смотришь на привычную вещь и вдруг не можешь вспомнить, как она называется. Блокнот. Рабочий. Тёмно-синяя обложка с потрёпанным уголком.

Мой.

Я не брала его домой.

Я точно помнила: сумка на базе, блокнот в боковом кармане. Я застёгиваю карман — всегда застёгиваю, потому что однажды потеряла блокнот и потом пересматривала три объекта, чтобы восстановить записи. С тех пор — всегда застёгиваю. Это не привычка, это рефлекс.

Блокнот лежал на моём столе. На кухонном, между вчерашней кружкой и сложенной газетой.

Я подошла, доски пола холодили ступни.

Может, взяла и не заметила. Бывает — вещи перекладываешь машинально, потом не помнишь. Три ночи с недосыпом, всё-таки. Возможно.

Чайник начал набирать тон — ещё тихо, ещё только разогревался.

Я взяла блокнот. Открыла.

Первые страницы — мои. Объекты, коды, время начала, время окончания. Количество упакованных. Дата. Мой почерк — угловатый, торопливый, буква «д» с хвостиком влево. Три последних задания, всё знакомо. Вот вчерашнее: код объекта, время, мои инициалы в углу. Семнадцать упакованных — именно столько, сколько я сдала в отчёте.

Страница заканчивалась посередине. Я листала до конца машинально — просто чтобы убедиться, что дальше пусто, что блокнот — это просто блокнот, который я, видимо, всё-таки зачем-то взяла домой.

Последняя страница.

Одна строка. В самом верху, ровно по линейке.

Детский почерк — круглые буквы, немного наклонённые вправо, с нажимом на прямых линиях. Не мой. Не похожий ни на кого из бригады. Просто цифра.

Я стояла и смотрела на неё, и палец сам замер на бумаге.

На вчерашнем задании я упаковала семнадцать фантомов. Восемнадцатый — девочка с красной лентой. Фантом, которого я не упаковала. Которого не внесла в отчёт. Которого как будто не было — по документам, по бланкам, по протоколу.

Чайник закипел — резко, с паром, с лёгким стуком крышки. За окном кто-то открыл форточку, скрипнула рама. Двор жил своим утром: голоса, шаги, чья-то музыка из машины, удаляющийся ритм.

Я стояла с блокнотом в руках, и страница смотрела на меня своей одной цифрой.

Не угрожающей. Не кривой. Просто аккуратной — как будто ребёнок старался писать красиво. Восьмёрка в два круга, ровная, законченная.

Я подумала: позвонить куратору. Николай Сергеевич возьмёт трубку после первого гудка — он всегда берёт, это единственное, что в нём можно считать надёжным. Я скажу: блокнот оказался дома, в нём посторонняя запись. Он спросит: какая. Я скажу: цифра. Он спросит: откуда. Я не смогу ответить.

Я спросила себя, что именно я ему скажу.

Что в моём рабочем блокноте, который я не брала домой, детским почерком написана цифра, совпадающая с количеством фантомов на задании, включая того, которого я скрыла от отчёта?

Что я думаю, кто её написал?

Чайник продолжал булькать, пар оседал на стекле. Я так и не налила чай.

Я закрыла блокнот.

Потом открыла снова — как будто цифра могла исчезнуть, пока обложка была закрыта, или оказаться другой, или вообще не существовать. Она была там. Всё та же. Тот же нажим на прямых линиях.

Я положила блокнот на стол. Взяла кружку. Налила воду из чайника, хотя заварки так и не достала, и пила просто горячую воду, стоя у плиты, обжигая губы, и смотрела на блокнот.

Позвонить. Или закрыть, убрать в сумку и сделать вид, что не видела. Что блокнот всегда был дома. Что я сама его принесла. Что страница пустая.