Возлюбленная - Моррисон Тони. Страница 38

Тяжелый запах людского неодобрения повис в воздухе. Бэби Сагз проснулась от этого запаха и все думала, с чего бы это, пока варила мамалыгу для своих внучат. Позже, стоя в огороде и рыхля землю на грядке с перцем, она почуяла его снова, подняла голову и огляделась. У нее за спиной, чуть левее, сидела на корточках Сэти, трудившаяся над бобами. Плечи ее под платьем были прикрыты смазанной жиром фланелевой тряпкой, чтобы скорее подживала спина. Рядом с ней в большой корзине лежала трехнедельная малышка. Бэби Сагз, святая, посмотрела вверх. Небо было синим и ясным. Свежей зелени листвы не коснулось еще дыхание смерти. Она слышала щебет птиц и слабое журчание ручья на дальнем конце луга. Их щенок Мальчик закапывал последние косточки, которые не доел после вчерашней пирушки. Откуда-то из-за дома доносились голоса Баглера, Ховарда и ее старшей внучки, которая уже ползала. Все вроде бы на своих местах – и все-таки запах неодобрения бил в нос. Дальше, за огородными грядками, ближе к ручью, на самом солнцепеке, она посадила кукурузу. И хотя большую часть початков они уже обломали для вчерашней пирушки, кое-что там еще осталось; зреющие початки были видны ей даже с того места, где она стояла. Бэби Сагз снова согнулась с мотыгой над грядками со сладким перцем и кабачками. Осторожно, неторопливо, держа лезвие точнехонько под нужным углом, она старалась извлечь с корнями цветущую упрямую руту. Цветы она втыкала в свою старую соломенную шляпу; стебли и корни отбрасывала прочь. Тихий стук по дереву донесся до нее и напомнил, что Штамп пришел наколоть дров, как обещал вчера. Она вздохнула, продолжая работу, но мгновение спустя снова выпрямилась, ощутив острый запах неодобрения. Опершись на ручку мотыги, Бэби Сагз сосредоточилась. Она уже привыкла к мысли о том, что молиться за нее никто не станет, однако разлившаяся вокруг ненависть – это было что-то новое. Причем ненависть, исходившая не от белых – это-то она определить могла, – а наверняка от черных! И тут она наконец поняла: ее друзья и соседи сердились на нее за то, что она преступила черту – дала слишком много, обидев их своей избыточной щедростью.

Бэби закрыла глаза. Возможно, они были правы. И вдруг откуда-то издалека, из-за этой волны неодобрения до нее долетел совсем другой запах. Запах темной, опасной, движущейся сюда силы. Но что это такое, она определить не могла: мешал запах соседской злобы.

Она изо всех сил зажмурилась, пытаясь понять, что же это такое, но единственное, что пришло ей в голову, – это высокие сапоги с ушками; она всегда избегала на них смотреть.

Встревоженная, она снова взялась за мотыгу. Что же это за темная сила движется сюда? Разве в мире осталось хоть что-то, способное причинить ей боль? Может быть, это весть о смерти Халле? Нет. К ней она была готова куда лучше, чем к известию о том, что он каким-то чудом остался жив. Ее последыш, на которого она едва взглянула, когда он родился: к чему пытаться запомнить младенческие черты, если все равно никогда не увидишь, как взрослеет твой сын? Семь раз она это пробовала: брала в руки крошечную ножку, рассматривала крошечные толстенькие пальчики на руках – и никогда не видела, как эти пальчики превращаются в пальцы взрослого мужчины или женщины, которые любая мать отличит всегда. Она до сих пор не знала, сменились ли у них зубы на постоянные; перестала ли Патти шепелявить; какого цвета в конце концов стала кожа у Феймаса; осталась ли у Джонни волчья пасть или то был просто небольшой изъян, который сам собой исчезает, когда у ребенка окрепнет челюсть. Четырех девочек родила она и всех в последний раз видела тогда, когда ни у одной еще и волосики под мышками не начали пробиваться. Неужели Арделия до сих пор любит подгорелые хлебные корки? Все семеро ее детей просто исчезли из ее жизни. Может, умерли. Так имело ли смысл внимательно рассматривать этого последыша? Но его почему-то разрешили подержать на руках и оставили ей. И с тех пор он был с нею повсюду.

Когда в Каролине она повредила себе бедро, то стоила меньше Халле (ему тогда было десять) – выгодная покупка для мистера Гарнера, отвезшего их обоих в Кентукки к себе на ферму, которую называл Милый Дом. Из-за больного бедра она подпрыгивала при ходьбе, точно собака на трех лапах. Но в Милом Доме не было ни рисового поля, ни табачных плантаций. И никто, ни один человек ни разу не сбил ее с ног! Ни разу. Лилиан Гарнер почему-то называла ее Дженни, но никогда не толкала, не давала пинков и не обзывала грязными словами. Даже когда Бэби поскользнулась на коровьей лепешке и разбила все яйца, которые несла в фартуке, никто не рявкнул на нее: Ну-ты-черная-сука– что-с-тобой-такое-черт-тебя-побери! И никто не ударил ее, не сбил с ног.

Милый Дом был совсем крошечной фермой по сравнению с теми усадьбами, где она работала прежде. Мистер Гарнер, миссис Гарнер, она сама, Халле и четверо парней, трое из которых носили имя Поль, – вот почти и все обитатели Милого Дома. Миссис Гарнер напевала за работой; мистер Гарнер вел себя так, словно весь мир был для него игрушкой, которой ему необходимо всласть наиграться. Никто не требовал, чтобы она работала в поле – у мистера Гарнера со всеми полевыми работами справлялись пятеро парней (и ее Халле в их числе), – что она воспринимала как милость Божью, потому что все равно не выдержала бы этого. Вместе с Лилиан Гарнер, которая что-то напевала себе под нос, она готовила еду, консервировала овощи, стирала, гладила, делала свечи, шила одежду, варила мыло и сидр, кормила цыплят, свиней, собак и гусей, доила коров, сбивала масло, топила сало, растапливала плиту… В общем, ничего особенного. И никто ни разу ее не ударил, не сбил с ног.

Бедро у нее болело постоянно – но она никогда никому не жаловалась. Только Халле, который всегда был рядом, знал, с каким трудом она ходит, знал, что в последние четыре года для того, чтобы лечь в постель или встать с нее, она поднимает больную ногу обеими руками. Именно поэтому он и затеял разговор с мистером Гарнером, как ему выкупить ее, чтобы она для разнообразия смогла посидеть и немного отдохнуть. Милый мальчик Единственный человек на свете, который сделал для нее что-то действительно стоящее: заплатил за нее своей работой, своей жизнью, а теперь вот и детей своих ей отдал, чьи голоса доносились до нее, пока она стояла среди грядок и раздумывала, что же это за темная сила движется сюда, носится в воздухе, примешиваясь к запаху всеобщего неодобрения. Нет, Милый Дом был, конечно, значительно лучше всех прочих мест. Еще бы. Но это было не так уж важно, потому что тоска жила у нее в сердце, в ее опустошенном сердце. Мучилась она, не зная, где похоронены ее дети, если они умерли, и что сталось с ними, если они живы, но все же знала о них больше, чем о себе самой, ибо никогда не было у нее карты, по которой находят дорогу к своей душе.

Какая она? Приятный ли был у нее в юности голосок? Была ли она хорошенькой? Была ли кому-нибудь доброй подругой? Могла ли стать любящей матерью? Верной женой? Она часто думала: была ли у меня сестра, любила ли она меня? Интересно, если бы мать увидела меня взрослой, понравилась бы я ей?

В доме Лилиан Гарнер, избавленная от работы в поле, на которой она когда– то повредила себе бедро, от той бесконечной усталости, что выхолащивала мозги, от постоянной угрозы рукоприкладства, она прислушивалась к тихому пению белой женщины, работавшей с ней рядом, видела, как светлеет лицо ее хозяйки, когда входит мистер Гарнер; и думала: здесь, конечно, лучше, чем прежде, но это не для меня. У Гарнеров, похоже, была какая-то своя, особая система отношений с рабами, к которым здесь относились как к наемным работникам – внимательно выслушивали и сами обучали их тому, что те желали знать. И еще мистер Гарнер не заставлял своих парней спариваться с женщинами. Никогда никого не приводил к ее хижине и не приказывал: «А ну-ка ложись с ней!», как это сплошь и рядом делали в Каролине. И он никогда не одалживал своих негров для подобных целей на другие фермы. Это удивляло ее и радовало, но почему-то и беспокоило. Как будет дальше: выберет ли он для них подходящих женщин сам? Ведь бог знает что может произойти, когда парнишки войдут в возраст. Ох, опасное дело затеял мистер Гарнер! Неужто он не знал, как это опасно?