Возлюбленная - Моррисон Тони. Страница 72
Теперь он понимает, что это ему напоминает, и кричит на нее:
– Нечего тут мне умирать! Это постель Бэби Сагз! Так вот ты, значит, что задумала? – Он так зол, что готов убить ее. Потом берет себя в руки, вспомнив о предупреждении Денвер, и шепчет: – Что ты задумала, Сэти?
– Ох, ничего я не задумала. Совсем ничего.
– Слушай, – говорит он.– Днем здесь будет Денвер. Ночью здесь буду я. Я намерен о тебе заботиться, слышишь? Прямо сейчас и начну. Первое вот что, пахнешь ты, прямо сказать, не очень. Лежи, лежи. Не шевелись. Сейчас я воды согрею… – Он умолкает. – Ничего, Сэти, если я согрею немного воды?
– И сосчитаешь, сколько у меня ног? – спрашивает она, глядя на него.
Он подходит к ней ближе.
– И разотру тебе твои усталые ноги.
Сэти закрывает глаза, поджимает губы. Она думает: нет, эта постель у окна – вот и все, что мне нужно. И еще отдохнуть. И нечего ноги мне растирать, да и ни к чему это теперь. Там и тела-то не осталось, чтобы его мыть, даже если он, предположим, умеет это делать. Он что же, будет обмывать ее по частям? Сперва лицо, потом руки, бедра, ступни, спину? И наконец ее измученные груди? Но если он будет обмывать ее по частям, то не распадется ли она на части? Сэти открывает глаза, понимая, как опасно ей смотреть на него. Но все-таки смотрит. Угольно-черная кожа, морщинка между полными любви и преданности, ждущими глазами. И она видит в нем то самое, благословенное, что позволяло ему зайти в любой дом и заставить женщин плакать и рассказывать ему обо всем на свете. Потому что при нем они могли плакать. Плакать и рассказывать такие вещи, какие изредка говорили только друг другу; и она может плакать и говорить ему, что время уходит, что она звала, но Ховард и Баглер не оборачивались и шли все дальше и дальше по железнодорожной колее, словно не слышали ее; что Эми сперва боялась остаться с ней, потому что ноги у нее были просто безобразные, а уж про спину и говорить нечего; что ее мать поступила с ней жестоко, что она нигде не могла найти ее шляпу, что…
– Поль Ди?
– Что, детка?
– Она оставила меня. —Да, детка. Не плачь.
– Она была самым моим дорогим сокровищем.
Поль Ди присаживается рядом с ней на кресло-качалку и рассматривает стеганое лоскутное одеяло, пестрые карнавальные лоскутки. Руки его бессильно свешиваются между коленями. Слишком много чувств вызывает у него эта женщина, так что голова раскалывается от боли. Он вдруг вспоминает попытки Сиксо описать свои чувства к той женщине с тридцатой мили. «Она мой сердечный друг, понимаешь? Она меня с земли поднимает, возвышает меня. Вот будто берет те отдельные кусочки, из которых я состою, и делает меня целым, а потом возвращает меня мне самому. Знаешь, хорошо, когда женщина – твой сердечный друг!»
Поль Ди неотрывно смотрит на одеяло, но думает о задубевших рубцах на спине Сэти; о ее нежных губах, все еще чуть припухших от удара Эллы. Об этих застенчивых черных глазах. О мокром платье, что дымилось у огня в его хижине. О ее нежности – когда она услышала об ожерелье с тремя шипами, торчавшими у его лица, точно детеныши гремучей змеи. Она никогда не упоминала об этом больше – чтобы он тоже забыл, не стыдился и не мучился, оттого что, как зверь, был посажен на цепь. Только эта женщина, Сэти, могла сохранить и пробудить в нем столько мужества. Ему очень хочется положить свою жизнь, все, что случилось с ним, рядом с ее жизнью.
– Сэти, – говорит он, – у нас с тобой куда больше осталось в прошлом, чем у кого бы то ни было. Теперь нам бы нужно хоть какое-то завтра.
Он наклоняется к ней и берет ее за руку. Другой рукой касается ее лица.
– Ты твое самое дорогое сокровище, Сэти. Ты сама. – Он крепко, крепко держит ее за руку.
– Я? Я?
Есть одиночество, которое можно убаюкать. Руки скрещены на груди, колени приподняты, и покачиваешься, покачиваешься – движение это, в отличие от качки корабля, смягчает душу и убаюкивает. Оно исходит откуда-то изнутри и обволакивает тебя плотно, как кожа. Есть еще и такое одиночество, которое словно накатывает извне. Его не убаюкаешь. Оно живое и существует независимо, само по себе. Оно иссушает и разрастается, захватывая все вокруг, так что даже звук собственных шагов будто доносится до тебя со стороны.
Все знали ее прозвище, но никто и нигде не знал ее имени. Забытая всеми и сброшенная со счетов, она не может даже потеряться, потому что никто не ищет ее; но даже если б и искали, то не могли бы окликнуть: никто ведь не знает ее имени. И хотя сама она требует того, что принадлежит ей по праву, на нее-то права никем не предъявлены. И там, где раздвигаются высокие травы, девушка, которая ждала того, кто ее полюбит, перед кем она выплачет наконец свой стыд, распадается на части, чтобы жующим и смеющимся устам легче было проглотить ее без остатка.
Мимо такой истории не пройдешь.
Они забыли о ней, как о дурном сне. Те, кто увидел ее на крыльце, придумали свои собственные истории, придали им нужную форму, разукрасили их, стараясь побыстрее забыть о ней. Тем, кто говорил с нею, жил с ней вместе, любил ее, потребовалось больше времени, но и они однажды подумали, что не могут ни вспомнить, ни повторить ничего из ее слов, и решили, противореча самим себе, что она вообще ничего никогда им не говорила. Так что в конце концов они тоже забыли ее. Помнить, видимо, глупо. Они так и не узнали, где и почему она приникала к земле и чье лицо было ей нужнее всего. То, что могло быть тенью улыбки у нее под подбородком, скрыл железный засов, намертво запертый и уже покрывшийся зеленоватой патиной. С чего она решила, что ногтями сможет открыть замок, заржавевший после стольких дождей?
Мимо такой истории не пройдешь.
И они забыли ее. Как неприятное видение, мелькнувшее в беспокойном сне. Иногда, правда, тихо прошуршит чья-то юбка перед пробуждением или чья-то рука легонько коснется щеки, но потом окажется, что это рука спящего рядом. Порой фотография близкого друга или родственника– если смотреть на нее слишком долго – вдруг станет зыбкой и оживет, и что-то более знакомое, чем даже это дорогое лицо, мелькнет в глубине. Они могут даже коснуться ее, если захотят, но никогда не касаются, понимая, что ничто и никогда уже не будет по-прежнему, если они это сделают.
Мимо такой истории не пройдешь.
На берегу ручья, что течет за домом номер 124, появляются и исчезают, появляются и исчезают отпечатки ее ног. Легкие, знакомые следы. Если ребенок или взрослый поставит на такой след свою ногу, то оба следа в точности совпадут. Уберешь ногу, и следы исчезнут, как если бы их никогда здесь и не было.
Потихоньку исчезают все следы, забываются не только отпечатки ног на песке, но и сама вода, и то, что внизу, под нею. Остается только шорох ветра, смена погоды. И уже не дыхание ее, позабытой и всеми сброшенной со счетов, будет слышаться рядом, а ветер над крышей или весенний ледоход, начавшийся слишком бурно. Просто ветер. Не плач и не просьба о поцелуе.
Возлюбленная моя.