Трое - Можаев Борис Андреевич. Страница 3
– Врос я в тайгу, – говаривал он часто, мечтательно вглядываясь в темные чащобы. – Меня отсюда ничем не выдернешь, разве что подрубить можно… Да и то корни в земле останутся.
В такие минуты его синие, как лесной воздух, глаза наполнялись светлой задумчивой грустью; глядя на них, я вспоминаю врубелевского Пана.
Однажды, подавшись ко мне, он произнес со значительным выражением:
– Она, тайга-то матушка, свою душу имеет, да не каждому открывает ее. Любить надо.
– А наука? – возразил я.
– Что наука? Наука без любви – что посох слепому: пройти пройдешь, а ничего не увидишь.
Широкоплечий, высокий, в синей косоворотке, ладно облегавшей его костистую фигуру, он выглядел молодцевато для своих шестидесяти лет. Бороду он брил, оставляя короткие, чуть седеющие усы. В эту глухую сторону мало находится образованных охотников на лесничество, и поэтому его, бывшего лесника, подучившегося на курсах, назначили лесничим. Свое лесное хозяйство в полтора миллиона гектаров он исходил вдоль и поперек, он сжился с лесом, и от него самого веет этой неизбывной лесной силой.
Каждый вечер он спрашивал меня одно и то же:
– Видались с учеными-то?
– Видался.
– Ну и как?
– Вареньем угощали.
– Кто ж, сама, поди?
– Она.
– Обходительная дамочка.
В один из таких вечеров мы сидели у костра, возле самой избы. Перед нами на «козелке» висел прокопченный котел, похожий на большой булыжник. В двадцати шагах от нас лесная опушка. Оттуда из-за могучего кедра выглядывал амбарушко на сваях, называемый по-удэгейски – цзали. Солнце еще цеплялось за макушки кедров и ясеней. Легкий синеватый парок поднимался от сочной лесной поросли. Вечерние тени подползали к нам все ближе от опушки и волокли за собой горьковатый запах коры бархатного дерева и острый, свежий дух грибной сырости.
Ольгин где-то мимоходом подбил пару крохалей и теперь варил их в котле целиком, словно карасей. Впрочем, у него все варится на один манер: и уха, и суп, и каша; сначала в котел наливается вода, потом все остальное разом. Четыре рослые собаки крутились возле костра, огрызаясь и повизгивая.
– Узнали, что пишет сам-то? – допытывался Ольгин.
– Про Бохай пишет. Царство такое было в здешних краях, да погибло давным-давно.
– Погибло, – отзывается Ольгин и, помешивая ложкой в котле, спокойно добавляет: – Все помрем.
Через несколько минут, разливая суп, он заметил:
– Видная она женщина. Потомство от нее хорошее будет. Я, грешным делом, люблю крупных баб. И сынам всегда наказывал: не путайтесь с мелкотой. Младший у меня хотел жениться на малышке – я против. Кого ты, говорю, берешь? Посмотри, она тебе под сосок и то не будет. Что ты из нее сделаешь? Одного ребенка выкроишь, а на большее и материалу не хватит. Да и род наш измельчишь.
– И послушал он?
– Видать, не любил. Уж если полюбил, не отговоришь: тут хоть тресни, а человек по-своему сделает. По себе сужу. У меня батя строгий был в молодости. Но уж чего я, бывало, задумаю, так сделаю. Хоть шкуру с меня спусти.
– А на что она, твоя шкура-то? – прошамкал дед Николай с крыльца. – Чай, сапоги с нее не сошьешь.
– Значит, кто полюбит, тот сделает по-своему?
– Непременно сделает, – уверенно произнес Ольгин.
В этот вечер нам так и не дали поужинать. От села прибежали полдюжины босых ребятишек и наперебой затараторили:
– Дядь Иван, лес горит!
– Врете, чертовы дети! – Ольгин кинул ложку.
– Не, дядь Иван! Возле Шумного переката горит… Председатель послал за вами.
Ольгин бросился в амбарушко, выкинул оттуда пару лопат, топор и сердито крикнул:
– Что сидишь? Бери лопату!
Топор он засунул за ремень. Мы разобрали по лопате и побежали к селу. Впереди нас с лаем неслись ольгинские кобели, за ними ребятишки, и замыкали всю эту шумную ораву мы.
Возле правления артели на берегу Бурлита толпился народ. Тыхей раздавал всем лопаты и что-то кричал. Тут же на воде покачивались три бата и несколько оморочек. Подбежав к толпе, Ольгин спросил председателя:
– Где горит?
– За Шумным перекатом.
– Чего же вы стоите?! – гаркнул Ольгин. – Марш в лодки!
Он с ходу прыгнул в оморочку и оттолкнулся шестом на быстрину. Лодочка глубоко осела под его грузным телом и стремительно понеслась в беспокойную толчею переката. За Ольгиным стали прыгать в баты удэгейцы, подгоняя друг друга короткими взрывными восклицаниями: «Га! Га!»
В этой толпе, к своему удивлению, я увидел Нину; на ней были черные шаровары, хромовые сапоги и полотняная куртка.
– Едем вместе! – крикнула она мне с какой-то ребяческой радостью.
Я подал ей руку и помог спрыгнуть с берега в бат.
– Стасик, до свидания! – замахала она руками, и только тут я заметил Полушкина. Он стоял поодаль от людей в своей ковбойке, уперев руки в бедра, и спокойно наблюдал за происходящим. Нине он едва заметно кивнул головой.
– Ему нельзя ехать, – словно оправдывая Полушкина, произнесла Нина. – Ему как раз пишется…
В наш бат село человек восемь. Эта небольшая корытообразная лодка оказалась довольно вместительной и устойчивой. Удэгейцы, стоя, начали отталкиваться шестами. Нина порывисто поднялась на ноге и, вскинув лопату, хотела тоже оттолкнуться от берега. Однако бат закачался, она неловко замахала руками и упала на дно лодки.
– Тебе сиди смирно! – строго предупредила ее пожилая удэгейка, работавшая кормовым веслом.
– Нет, просто невозможно, невероятно усидеть! – проговорила, обращаясь ко мне, Нина.
Суровые сосредоточенные лица удэгейцев, плеск и шум воды на быстрине, лай собак, бегущих вдоль берега, – все это действовало на Нину возбуждающе. Она поминутно обращалась ко мне:
– Смотрите, смотрите, какой страшный залом!
– Вон хлопья пены, как белые утки…
– А что такое перекат?
– Ой, черемуха над рекой!..
Ее радовала и эта поездка на батах, и эта близость тайги, погружающейся в вечерний сумрак, и предстоящее тушение пожара, такое тревожное и романтичное.
Наши баты и оморочки вытянулись в целую вереницу, как в гонках на какой-нибудь регате. В голове этого своеобразного кильватерного строя шел на оморочке Ольгин. Заходящее солнце бросало на воду длинную тень от его высокой фигуры; тень пересекала всю реку и быстро бежала по красноватым стволам прибрежных кедров.
Дым над рекой появился совершенно неожиданно. Сразу за бурной кипенью Шумного переката река круто сворачивает и уходит за отвесные отроги сопки Сангели. И вот над острыми гранитными гольцами сопки вырос перед нами и закурчавился дымный гриб, а над рекой потянуло тревожным запахом гари. Сопка высоченная, с голой вершиной, на которой будто вырубили глубокую чашу, наполненную водой. В том озере утонул, по удэгейскому преданию, охотник Сангели, пожелавший достать для своей невесты небесные ракушки – кяхту. Я все это рассказываю Нине; она слушает, крепко вцепившись в мой рукав. А выражение лица ее такое, какое бывает у охотника на тяге: напряженное, выжидательное и алчное.
Наши лодки одна за другой с разбегу ныряли за зеленый гранитный выступ, как за барьер, и разворачивались в небольшой травянистой протоке. Люди карабкались на берег, хватались за свисающие ветви черемух, тальника и, поднявшись, скрывались в зарослях. Мы тоже вместе с Ниной взбирались на берег и потом вместе, держась за руки, прибежали на дымный откос.
– Где же горит? Где? – спрашивала она, торопливо оглядываясь.
– А вот здесь и горит.
– Да разве это – пожар? – разочарованно воскликнула Нина. Картина таежного пожара совершенно не соответствовала ее воображению.
Казалось, горела не тайга, а сама земля. Сквозь лежалые прелые листья, сквозь валежник и всякий растительный хлам просачивались откуда-то снизу жидкие космы дыма. И только кое-где возле корней ильмов да кедров поблескивали мелкие и острые язычки пламени да на прелых листьях там и тут тлели искры, издали похожие на волчью ягоду. Ольгин с засученными рукавами размахивал топором, расставлял людей и кричал: «Шуруй лопатами! Работа – не забота, скоро пользой обернется». Люди обваловывали место пожара, откуда-то таскали в мешках песок и засыпали им вороватые язычки пламени.