Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 76

– Я ничего не чувствую, меня здесь нет, я не пришла ждать его.

Надя сняла туфли и легла, согнув колени, зажав юбку между ног. Она видела, как Хосе Мануэль приближался к ней – растрепанный и обнаженный, торжествующий в своей мгновенно возвратившейся мужественности, гордый и удивленный ей. Он становился на колени на кровати, поднимался, а в это время на проигрывателе тихо звучала медленная песня и в углу горела свеча, придававшая дрожащий маслянистый блеск их покрытым потом телам. Теперь растаявший воск залеплял горлышко бутылки, пластинка Жака Бреля была покрыта слоем пыли, а отвратительный след пота оставался на простынях, которые Хосе Мануэль даже не подумал заменить.

Надя не спала уже две ночи. Она закрыла глаза, повернулась к стене, подтянув колени к животу, приложив сжатые кулаки к груди и внимательно прислушиваясь к звукам, доносившимся с улицы, из спокойной отдаленности первых летних вечеров. Она запрещала себе плакать, упорствуя в своем неподвижном ожидании, раздавленная капризной медлительностью времени, возникающей только от бессонницы и страдания. Надя поняла, что начинает засыпать, так же, как почувствовала бы постепенно парализующее действие яда или анестезирующего укола. Проснувшись в темноте, она различила лучи электрического света, проникавшие через жалюзи. «Ты медленно поднимешься, – вспомнилось ей, – чуть раньше десяти». Надя чувствовала себя разбитой, и в голове у нее была такая тяжесть, будто она много пила и курила, до того как лечь спать. Запах окурков из пепельницы вызвал тошноту. Надя зажгла неуютный верхний свет и немного посидела на кровати, сдерживая головокружение, уткнув локти в колени и закрыв лицо ладонями. Она качала головой, будто укачивая себя, и глядела на плиточный пол и свои босые ноги сквозь сцепленные пальцы. Подняться на ноги, обуться, нажать кнопку лифта и спуститься на улицу – эта цепочка действий казалась неосуществимой. Вдруг в дверь позвонили: Надя отняла руки от лица в невольном приступе страха и радости, разрушавшем все ее гордые планы. Но это не мог быть Хосе Мануэль: он не стал бы звонить в дверь своего собственного дома. Надя решила подождать: скорее всего кто-то позвонил по ошибке. Звонок снова повторился – теперь много раз подряд, с нетерпением или яростью, – и в дверь застучали кулаками. Надя вышла босиком в коридор, прислушиваясь к трению своих ступней о плиты и легкому хрусту суставов. Деревянная дверь уже дрожала от ударов – но не кулака, а чего-то более тяжелого и категоричного, какого-то металлического предмета. Она подняла крышечку дверного глазка, но ничего не увидела: на долю секунды ей показалось, что голос, шептавший что-то за дверью, принадлежал Хосе Мануэлю и произносил ее имя. Свет в коридоре погас, а когда снова загорелся, в глазке появилось крошечное выпуклое лицо с выпученными глазами и огромными усами. Человек закричал, невероятно широко раскрыв рот.

– Откройте, – услышала Надя, и в дверь снова забарабанили, – полиция!

Она стала отступать в темноту, пока спина не уперлась в стену. Внезапно у нее возникло мучительное желание помочиться и задрожали руки, подбородок, колени. Надя съеживалась, словно уменьшаясь от страха, и удары отдавались в голове, как в стене, к которой она прижала затылок. Когда дверь распахнулась и свет из коридора ворвался в прихожую, полицейские увидели Надю, забившуюся в угол и смотревшую на них широко раскрытыми сверкавшими глазами сквозь падавшие на лицо растрепанные волосы.

– Мы забыли, какими были эти мерзавцы – агенты тайной полиции, – говорит Мануэль, – или предпочитали не вспоминать об этом: они были молодые, деятельные, жестокие, с напускной и хамоватой удалью – такой же вызывающей, как цвет их рубашек и размеры галстуков и выставляемых напоказ пистолетов.

Один из них, казавшийся старше и злее, принялся обыскивать комнату, разбрасывая пинками стопки книг, наступая на бумаги и пластинки, валявшиеся на полу. А тем временем другой, более худой и, наверное, моложе первого, с каштановыми волосами и чуть более короткими бакенбардами, подвел Надю к дивану, больно сжимая ей руку, и, не сводя с нее глаз, спрятал пистолет в кобуру под мышкой и начал допрос.

– Если будешь хорошо себя вести, мы ничего тебе не сделаем. Мой товарищ немного грубоват, так что постарайся не раздражать его. Пока мы ничего не имеем против тебя. Так что лучше скажи нам, где твой дружок. Что, нервничаешь? Еще бы… Хочешь курить?

Он прикуривал ей сигарету в тот момент, когда другой полицейский вышел из спальни. Казалось, что пуговицы вот-вот отлетят от жилета на его раздувавшемся от ярости торсе. Он вытянул руку, держа в ней задуло пистолет: Надя съежилась, боясь, что он ударит ее рукояткой, и уже почти почувствовала во рту вкус крови. «Нет, они не могут ничего мне сделать, – думала она, – ведь я не испанка». Однако это было все равно что говорить себе «я сплю» во время кошмара, будучи не в состоянии его отогнать. Белые и жесткие, как у хирурга, пальцы схватили ее за подбородок, сдавив челюсти: полицейский заставил ее поднять голову и так близко придвинул свое лицо, что черные волоски его усов касались ее губ. От него пахло светлым табаком и одеколоном, и он говорил, будто плюя в нее: Надя никогда не слышала по-испански таких грубых слов, они пугали ее также, как влажный рот полицейского и блестящий металл пистолета. Большой и указательный пальцы полицейского теперь сжимали ее щеки, и, глядя ей в глаза, он задавал грязные вопросы, сопровождая их взрывами хохота и произнося никогда не слышанные ею прежде оскорбления и резкие, как удары ножа, угрозы.

– Этот тип – полное ничтожество. Всего лишь красный растлитель малолетних. А теперь он смылся – и поминай как звали. Так что ты не просто шлюха, но и дура.

– Да хватит тебе, оставь ее, ты ж ей не отец.

Другой полицейский помог Наде подняться, снова дал закурить и сел рядом с ней на заднем сиденье машины, доставившей ее в полицейский участок. Надя думала не о Хосе Мануэле, а об отце: с чувством вины и беспомощности она представляла, как он ждет ее дома в квартале Кармен, лежав постели, не смыкая глаз и, так же как она, считая удары часов на башне. Надю отвели не в камеру, как она ожидала – маленькую сумрачную каморку с тюфяком и зарешеченным окном, – а в обычный кабинет, со столом и металлическим картотечным шкафом, и приказали сесть на деревянный стул, стоявший посередине комнаты под яркой лампой. На стене висел портрет Франко и календарь с цветной фотографией Девы Марии дель Гавельяр, покровительницы Махины. Надю надолго оставили одну, а когда дверь за ее спиной снова открылась, вошел полицейский – тот, что с более длинными бакенбардами и густыми усами. Он был в подтяжках, с ослабленным галстуком и без пиджака, а в кобуре уже не было пистолета. Полицейский встал рядом с Надей, опершись локтем о спинку стула, и принялся методично повторять те же оскорбления и угрозы – на этот раз шепотом, почти на ухо, будто делая ей доверительное признание или наглое предложение. Прежним – несомненно, привычным – жестом, он сжал ей подбородок большим и указательным пальцами и заставил поднять лицо. Голос снова зазвучал громко и свирепо:

– Пусть даже ты и американка, но если не заговоришь прямо сейчас, то не уйдешь отсюда без хороших затрещин.

Он отпустил ее лицо, и Надя выдержала его взгляд. Ужас прошел, превратившись в смирение или глухое равнодушие. В этот момент открылась дверь, и, не входя в кабинет, другой полицейский сделал знак своему товарищу.

– Старик объявился, – услышала Надя его слова, – он хочет, чтобы ты привел ее к нему прямо сейчас.

– Старик? В этот час? Ты что, издеваешься? Пускай идет спать, скажи ему, что я посадил ее в камеру.

– Ты не представляешь, что с ним стало: его просто не узнать. Я хотел отвертеться, но он пригрозил мне санкцией.

Толстый полицейский неохотно взял Надю за запястье и провел по коридору с закрытыми стеклянными дверьми и лестницей. В кабинете со старой темной мебелью сидел человек лет шестидесяти, с курчавыми седыми волосами, квадратным лицом и толстой, отвисшей нижней губой. Он пригласил ее сесть напротив и сухо сказал полицейскому, чтобы тот оставил их наедине.