Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 97

* *

Когда они снова поцеловались, то обнаружили свой собственный незнакомый вкус во рту другого. Они почти не осмеливались глядеть друг другу в глаза и обращались с внимательной супружеской нежностью, будто каждый их жест таил в себе совместный опыт многих лет: манера сгибать пополам подушку, отодвигаться, чтобы другой устроился рядом, раздвигать колени, чтобы сжать ими ногу, натягивать одеяло до плеч, искать на ощупь руку и класть ее себе на талию. Уткнувшись в ее шею и касаясь губами затылка в завитках, Мануэль украдкой оглядывал комнату, которую до сих пор еще не успел рассмотреть: белые стены без картин, задернутые занавески, ночной столик с цифровым будильником, показывавшим четыре часа тридцать девять минут. Он подумал, что это же время показывают сейчас все часы аэропорта Кеннеди, словно прощаясь и поторапливая. Как будто часть его не встретила Надю, Мануэль видел, как едет в такси под серым небом и снегом по промышленным территориям и грязным кварталам Куинса, с тревогой глядя на часы и различая вдалеке первые отдельные здания аэропорта. Он представлял, как подходит с чемоданом и сумкой к стойке «Иберии», почти пустой, так же как коридоры и эскалаторы, потому что, возможно, скоро начнется война и лишь немногие сумасшедшие решаются лететь самолетом. Но он уже не собирался использовать этот билет, не торопился и не боялся опоздать, окутанный плотной и спокойной усталостью, без примеси горечи, как в те времена, когда ему не требовалось снотворное, чтобы заснуть. Он лежал голый под легким и горячим стеганым одеялом, обнимая едва знакомую женщину, в неведомом доме, где почувствовал, с самого своего появления меньше двух часов назад, атмосферу неустойчивости, делавшую его более родным, так же как и ее, Надю – больше принадлежавшую ему и более незнакомую и удивительную, чем любая другая женщина, с которыми он был прежде, знавшую то, чего он никому не рассказывал и о чем даже не вспоминал. Он слышал непрерывный и далекий шум машин на проспектах и не ощущал, что находится в Нью-Йорке – в том же городе, где бродил всего несколько часов назад, не раз останавливаясь на углу Лексингтон и 51-й улицы, в нескольких шагах от этого места, казавшегося тогда таким же далеким, как Южный полюс, как туманный берег озера Мичиган и застеленные коврами коридоры гостиницы «Хоумстед».

– Я не знаю, ни где нахожусь, ни кто ты, я не знаю даже, кто я сам, сколько сейчас времени, день теперь или ночь и что будет со мной завтра, но мне все равно, я не хочу ничего знать, хочу обнимать тебя и ждать, покаты заговоришь со мной, хочу закрывать глаза и засыпать без надежды и тревоги, а проснувшись, убеждаться, что все это мне не приснилось. Я никогда еще не чувствовал себя так далеко от всего, как сейчас, никогда так не наслаждался покоем, как в этот самый момент, в центре своей жизни, посреди одиночества и пустоты, на острове, где мечтал затеряться в четырнадцать лет. В Махине сейчас одиннадцать часов вечера, бабушка с дедушкой дремлют на софе, а отец уже два часа как спит, потому что завтра суббота и ему нужно встать в четыре. Мать вяжет и смотрит фильм по телевизору или, надев очки, пытается читать книгу – медленно и вполголоса, будто произнося молитвы.

Надя чувствует его ровное дыхание на своем затылке и осторожно поднимается, чтобы не разбудить. Она садится на кровати, заправив волосы за уши, смотрит на спящего Мануэля и прикрывает ему плечи. Надевает халат из набивного шелка и идет босиком на кухню, чтобы выпить стакан воды. Во внутреннем дворе по-прежнему падает снег, установивший в сияющем вечере тишину, уничтожающую город так же, как низкие тучи скрывают вершины небоскребов, даль Ист-Ривер и проспектов. Надя улыбается себе в зеркале ванной, разглядывает без неудовольствия бледное лицо, утомленное любовью, смачивает полотенце, чтобы стереть с подбородка след помады и спермы. Халат распахнулся, и белые груди качаются, пока она чистит зубы. Она красит губы и морщит их, будто дразня свое отражение, а потом подправляет указательным пальцем красную линию помады. Надя возвращается в спальню, ей хочется тихонько лечь рядом с Мануэлем, но она боится разбудить его. Он спит, обняв подушку и сжавшись: она еще никогда не видела, чтобы кто-нибудь так спал. Он наслаждается сном, и на его лице написано блаженство, делающее его намного моложе. Надя садится рядом с Мануэлем на край кровати, чувствует его горячее дыхание и запах спящего тела, но не решается поцеловать его. Ее умиляют его большие ботинки, стоящие на полу, две пары шерстяных носков, кальсоны, которые он снял с таким стыдом. Мануэль что-то говорит во сне, невнятно произносит несколько слов по-испански, Наде так нравится смотреть на него, что ее собственная нежность начинает ее беспокоить. Но она чувствовала то же самое и в первую ночь в Мадриде, когда они шли к лифту и она с тревогой думала, что, возможно, он не решится пригласить ее, и когда вошла в номер и сняла сапоги, сидя на кровати и зная, что все уже неотвратимо. Надя так желала его, что готова была встретить, беззащитная, чудо или разочарование, возможную жестокость судьбы: она собиралась лечь в постель с незнакомцем и отчаянно заглушала не только страх и недоверие, но и глухие предупреждения опыта и страдания. Ее взгляд останавливается на все еще закрытом сундуке и картонном цилиндре, и она вспоминает подвал в доме престарелых и неприветливую служащую в форме, заставившую ее подписать квитанцию после похорон, всего два дня назад, уже поздно вечером, когда она вернулась с кладбища и начинался снег. Надя подумала об отце, только что погребенном под мокрой темной землей, и испытала чувство вины за то, что оставляет его. Это была первая ночь, которую он должен был провести в смерти.

Она смотрела на его одежду, висевшую за пластиковой занавеской, и кто-то намекнул ей, что она могла бы пожертвовать ее благотворительной организации: два костюма, пижама, тапочки мертвого – это было кощунство и в то же время облегчение. Наде холодно выразили соболезнования, давая заполнять формуляры, проводили в подвал. Когда ее отец приехал, он почти ничего с собой не привез, сказали ей, ничего, кроме сундука и длинного цилиндра с металлическими крышками. Надя попросила, чтобы ей прислали эти вещи в гостиницу, где она ночевала последние две недели, через несколько улиц от дома престарелых, где умирал ее отец, в пригороде Нью-Джерси. Она подумала о том, чтобы вернуться этим же вечером в Нью-Йорк, но это показалось ей предательством. Она осталась в комнате с деревянным полом, крашеными балками и прозрачными занавесками и прилегла на кровать, не в состоянии плакать, стараясь не представлять себе одинокого тела, запертого в пустом пространстве фоба, вспоминая взгляд и улыбку отца и до сих пор чувствуя давление его пальцев на своих запястьях. Надя заснула незадолго до рассвета, с включенным светом и в одежде; и, проснувшись от холода, не сразу вспомнила, что ее отец умер. Маленькая плита с испанским именем и двумя лаконичными датами на заснеженном газоне американского кладбища, цилиндр с гравюрой и несколькими военными дипломами, полученными больше полувека назад, и полный фотографий сундук, возможно, ни разу не открытый ее отцом и привезенный из Испании только потому, что он дал слово хранить его. Надя улыбается, думая о нем, смирившись и уже не обвиняя себя. Чувствуя себя одинокой и беззащитной из-за смерти отца, она ищет защиты у его тени, как тогда, когда была ребенком и поднимала глаза, восхищаясь его ростом.

Она не испытывает угрызений совести, не чувствует себя виноватой из-за того, что помчалась к Мануэлю, и сейчас, глядя на него, спящего, снова испытывает желание, через два дня после смерти отца. Ее запоздало тревожит мысль, что она едва не упустила возможность встретить Мануэля. Уступая мучительному соблазну, Надя открывает цилиндр и вынимает из него дипломы, перевязанные красными, желтыми и фиолетовыми лентами, но не развязывает их. Она снова убирает дипломы, с виноватым чувством, что совершает профанацию, и разворачивает на коленях гравюру с польским всадником. Она не видела ее с тех пор, как они с отцом уехали из Махины, из того дома с запущенным садом, где бегали среди сорняков кошки. Надя смотрит на бесстрастное молодое лицо всадника и видит в нем холодный вызов, всегда пугавший ее, одинокую решимость, в которой она угадывает теперь портрет души своего отца. Гравюра как будто покрыта стеклянной пластинкой, и в ней отражается, сливаясь с изображением всадника и холма за ним, мертвое, но по-прежнему энергичное и суровое лицо майора Галаса. Надя плачет, сначала не замечая этого, и смотрит на гравюру замутненным от слез взглядом, но это плач без скорби, не сдавливающий грудь и не сжимающий горло, прилив жалости, полноты чувств и ностальгии, которому она может предаться теперь, потому что никто ее не видит. Вытерев нос и глаза бумажным платком, она осторожно и энергично вытаскивает сундук из спальни. На улице уже ночь и слышны гудки пожарных или полицейских машин. Надя становится на колени, поднимает крышку сундука и видит большую Библию в кожаном переплете. Среди ее страниц она находит фотографию женщины как будто прошлого века, с черными волосами, широкими скулами и длинными миндалевидными глазами. Она вспоминает толстого застенчивого человека – Рамиро, – приходившего каждый день к ее отцу в Махине, и его рассказы. Надя читает наугад строки на тех страницах, где лежала фотография: «Уклони очи твои от меня, потому что они волнуют меня», – и думает, что некоторые вещи, так же как некоторые люди, обречены на долгие скитания и тоже страдают от бесприютности и заслуживают верности. Сколько рук прикасалось к этой Библии до нее, в скольких местах побывал этот сундук, прежде чем оказаться здесь? Кто смотрел на лицо этой женщины, когда она была жива и молода, и переписал для нее отрывок из «Песни песней», который, по словам Рамиро Портретиста, был спрятан в вырезе ее платья? Надя снова кладет фотографию между страницами книги. Она что-то услышала – не голос Мануэля, не шаги, а, возможно, перемену в его дыхании. Она чувствует все с невероятной остротой и ясностью, почти угадывая – звуки, запахи, даже его кожу на ощупь и стук его крови, будто проснувшись после анестезии или сбросив покрывало, столько лет притуплявшее ее чувства. Скрестив руки на груди, наклонив голову и откинув волосы, Надя, в незавязанном халате, смотрит с порога спальни на Мануэля, пока не замечающего ее. Он сидит на краю кровати, раздетый, с выражением умиротворенности и удивления на лице: на его коленях лежит развернутая гравюра с всадником. Он не слышал, как Надя вошла, но поднимает глаза, перенося на нее настойчивый безмолвный вопрос, ответ на который безуспешно ищет в своей памяти и словно говорит ей: «Я ничего не понимаю, сдаюсь, расскажи мне, кто я».