Польский всадник - Муньос Молина Антонио. Страница 95

Итак, мое желание должно было невероятным образом осуществиться. Я постарался сдержать дрожь руки, вставляя ключ в замочную скважину. Теперь мы говорили оба – нервно и нетерпеливо, притворяясь, будто ситуация все еще нейтральна. Лежавший на телевизоре пакет из прачечной, взятый мной в Гранаду, мгновенно напомнил, что двадцать четыре часа назад я едва не погиб. Я открыл мини-бар, напевая с беззаботным видом, и Эллисон за моей спиной тотчас узнала ее и вполголоса повторила припев:

– My girl.

Я повернулся к ней с двумя стаканами пенистого пива: Эллисон разулась и сидела на кровати, положив ногу на ногу. Она отпила пива, вытерла с губ пену и продолжала спокойно рассказывать мне какую-то историю про толстяка, начатую еще в лифте. Я подумал с нетерпением, почти ужасом, что, если один из нас что-то не предпримет, мы вежливо проговорим до самого рассвета. Я сел рядом, и ее ступни уперлись в мой бок: на ней были короткие яркие носки с рисунком, казавшиеся несовместимыми с ее образом, как и короткие ненакрашенные ногти. Эллисон замолчала, смутившись, держа в руке стакан и не глядя на меня, и, слегка раскачиваясь на кровати, замурлыкала, не разжимая губ, песню Отиса Реддинга. Ее лицо переменилось, когда я наклонился, чтобы поцеловать ее: она вся преобразилась. После поцелуя она отстранила меня и резким движением откинула назад волосы. Черты ее заострились, она смотрела на меня без улыбки, с безоружной серьезностью, походившей на беспомощность и страх. Когда она легла на спину и волосы перестали падать ей на лоб и скулы, мне показалось, будто я открываю черты другой женщины – менее молодой, но намного более желанной, испуганной, с неподвижным взглядом, с выражением страсти и покорности на приоткрытых губах, с лицом, испачканным слюной и помадой, напрягавшимся от мучительного ожидания, когда она поднимала голову, чтобы посмотреть, как я ее раздеваю. Мы уже не говорили, не прятались под фальшивым покровом слов. Наши легкие жадно поглощали воздух, разрежавшийся между нами, лишенными прошлого, имен, гордости и стыда. Мы были не в Мадриде и не в каком другом уголке земли, а в конвульсии наших слившихся тел, обливавшихся потом, незнакомых, с единым дыханием. Я покрывал поцелуями ее губы, нос, веки, она кусала меня, изнемогая, и обвивала ноги вокруг моих бедер, прижимая пятки к моей спине. Даже в самом конце она не закрыла глаза, и ее тревожные, испуганные зрачки продолжали смотреть на меня. Я сдерживался изо всех сил и видел в глубине своей памяти фары грузовика и белые линии шоссе, но я был жив, и меня увлекал одинокий порыв наслаждения и кульминации. Я не хотел сдаваться, не хотел, чтобы желание прекращалось. Эллисон выгнулась подо мной, как лук, и подняла меня, издавая стоны, будто во сне, но не закрывая глаз: но вот она снова согнула ноги, обвила их вокруг моих бедер и опять начала медленные круговые движения. Я опирался руками о подушку, отрывался от ее тела, и тогда она пыталась посмотреть на ту влажную тень, где сталкивались наши животы. Волосы на ее висках намокли, широкий лоб, который я видел впервые, изменил форму лица, а шейные сухожилия и ключицы резко выступили под кожей.

– Сейчас, – страстно шептала она, – сейчас, сейчас… – И кости ее бедер сталкивались с моими.

Ее пальцы впивались в мою спину, я подчинял ее своему ритму, открывал глаза, а она все еще смотрела на меня, я утыкался лицом в ее шею, чтобы не видеть страдания жизни, о которой ничего не знал и не хотел знать.

– Сейчас, – повторяла она мне на ухо и произнесла мое имя: – Мануэль.

А назвав ее по имени – много раз подряд, не узнавая своего голоса, – я ощутил радость и страх оттого, что судьба свела меня с незнакомкой, в точности похожей на меня, может быть, даже в самых затаенных и необузданных чертах. Возможно, я был мертв и мое тело лежало кровавым месивом среди обломков машины, раздавленной грузовиком. Но эта женщина все равно была со мной, обнимая меня, растрепанная, обнаженная, стоящая на коленях между моих ног, возвышенная знанием и страданием, бесстыдная и убирающая кудрявый волосок с губ, мудрая и ранимая, отдающаяся без остатка и недоступная. Женщина, прикрывшаяся рукой с куском мыла, когда я отдернул занавеску и снова обнял ее среди горячего пара. Женщина, ушедшая до рассвета и вернувшаяся в другую страну и другую жизнь, совершенно неизвестную мне, и внезапно появившаяся в кафе нью-йоркской гостиницы, преображенная, в своем мужском костюме и темно-зеленом плаще, с красным пятном улыбки на лице, обрамленном завитками волос. Но и теперь, в Нью-Йорке, она была другая: я могу всю жизнь смотреть на нее, и она никогда не будет такой же, как несколькими минутами раньше. Теперь она не была блондинкой, говорила на испанском Мадрида и уже не звалась Эллисон: она не обманула меня, запротестовала Надя, смеясь надо мной. Когда мы познакомились, я не спросил, как ее зовут, а сама она никогда мне не говорила, что ее имя Эллисон.

*****

Надя отдернула занавески и, повернувшись к Мануэлю, звонко рассмеялась, увидев, что он все еще неподвижно стоит в прихожей, возможно, пытаясь привыкнуть к тому невероятному факту, что находится в том самом месте, куда столько раз звонил по телефону. Он держал в руке шапку и отрясал снег с полупальто в красную и черную клетку, задыхаясь от жары после холода улицы. Как будто до сих пор не решаясь остаться, Мануэль стоял перед чемоданом и дорожной сумкой, все еще парализованный сделанным при встрече открытием, что он не знал, кто она, и был в нее влюблен. Он приехал в Америку в поисках светловолосой женщины по имени Эллисон, с которой провел одну ночь два месяца назад и чье лицо не мог представить все это время, помня лишь яркие пятна волос и рта, ощущение дрожащей теплоты ее кожи на подушечках пальцев и вкус тела и губ. А сейчас к неизбежному удивлению новой встречи и поправкам памяти добавилось внезапное осознание перемены, превращавшей в прошлое и, возможно даже, в вымысел ту женщину, которую он знал, – не потому, что она – по крайней мере сначала – решила спрятаться, а потому, что он сам предпочел не видеть ее и придумывать образ в соответствии со своими желаниями и причудами. Мануэль пришел в замешательство от ее рыжих волос и испанского, казавшегося архаичным в своей правильности. Но больше всего он был поражен своим собственным отношением к ней, безграничной нежностью, с какой смотрел на нее, вспоминая забытые детали, превращавшиеся для него в знаки любви: ее руки, манеру пожимать плечами с выражением иронии или скромности, ободрения и беззащитности. Она появлялась рядом с ним, не требуя для себя безраздельного господства, предпочитая оставаться с краю.

Она не солгала ему о своей жизни, потому что он не задал ей ни одного вопроса. Он не смог разглядеть ее и понять себя самого, потому что привык литературно влюбляться в женщин с печатью загадки на лице, оказывающейся неразрешимой по той банальной причине, что ее вовсе и не существовало. Цвет ее волос был средним между темно-каштановым и рыжеватым, и звали ее Надя Галас: фамилию Эллисон она носила в течение нескольких лет замужества, о которых предпочитала не вспоминать. Несколько месяцев назад она высветлила волосы – из-за каприза или в знак своего решения начать новую жизнь.

– Я вспомнила и выбрала тебя, – сказала она с гордостью.

Надя увидела Мануэля раньше, чем он ее: в то утро в Мадриде, без десяти девять, она была на площади перед Дворцом конгрессов и заметила, как он беспокойно вылез из такси и прошел мимо нее с торопливостью невротика. Тогда Надя еще не узнала его – это было невозможно, ведь она не видела его почти восемнадцать лет. Она обратила на него внимание, потому что он показался ей привлекательным и потому что с некоторых пор опять стала замечать мужчин и смотреть без враждебности на свое отражение в зеркале.

– Позже, в одиннадцать, – рассказывала Надя со своей привычкой к точности, странным образом сочетавшейся с абсолютным отсутствием чувства времени, – ты сел рядом со мной у стойки в кафе и, конечно же, даже не взглянул на меня. Ты сидел с отрешенным видом, будто вокруг никого не было и для тебя существовали только кофе с молоком, стакан апельсинового сока и половинка тоста. В этот момент ты так походил на всех остальных, что даже почти перестал мне нравиться: в темном деловом костюме, с карточкой переводчика на отвороте пиджака и с этой способностью смотреть, не встречаясь глазами с другими людьми, и прикасаться к вещам будто в резиновых перчатках. Ты вел себя, как американский преподаватель, как один из этих ледяных европейцев из офисов «Общего рынка» или как некоторые испанцы, долгое время преподававшие в американских университетах. Ты сидел, выпрямив спину и наклонив голову, орудовал ножом и вилкой и пил кофе, прижав локти к бокам. Честное слово – не смотри на меня так, – ты ел, как они, очень быстро, но жевал с большой тщательностью, словно это постыдное занятие и ты делал это исключительно для здоровья. Ты отрезал маленькие кусочки тоста и сразу отправлял их в рот, отпивал сок или кофе с молоком и тотчас вытирал губы бумажной салфеткой, и ни разу за все время не оглянулся. Ты не смотрел ни на официанта, ни на бутылки, стоявшие на полках, ни в зеркало, где я видела твое лицо в фас. Именно тогда я тебя и узнала, почти с абсолютной уверенностью: ты мало изменился за эти годы, но меня смутили твое поведение, манеры, этот костюм – такой строгий, только помятый, как у международного служащего средней категории, довольно современный, но скромный. На тебе были черные туфли и носки, и ты держал ноги вместе на подставке табурета. Я заметила все, даже то, что у