Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна. Страница 2

Если такое мое настроение продолжится до самого моего прибытия к милым родственникам, прощай, мои стратегические планы — я не сумею внушить к себе симпатии. Лицо мое делается ужасно злым в такие минуты. Даже Илья мне говорит:

— Танюша, какая ты сейчас некрасивая, А он считает меня чуть не красавицей.

Должно быть, у меня теперь ужасная физиономия — хорошо, что никто не видит. Ах, да, сосед… Я взглядываю на него. Он устроился в углу и читает книгу в желтой обложке. Зрение у меня хорошее — это Бодлер.

От нечего делать я начинаю рассматривать своего спутника.

Ну, конечно, иностранец. Манера одеваться, причесываться — все не русское. Элегантно и просто.

Лицо не правильное, но очень красивое. Прекрасный лоб с выдающейся линией густых бархатных, слегка сходящихся бровей, прямой, тупой, даже как будто немного вздернутый, нос, рот нежный, нижняя губа чуть-чуть короче, а подбородок широкий и сильно выдающийся. Какие удивительные ресницы! Глаза опущены, но они, верно, хороши.

Жаль, что нет камеры, — можно бы было незаметно щелкнуть. Лицо это пригодилось бы для картины.

Сколько ему может быть лет? Эти гладко бритые лица обманчивы, но, наверное, не меньше тридцати. В юности на щеках были ямочки, около глаз легкие морщинки… Наверное, тридцать, а впрочем, может быть, сильно пожил малый.

Экая гущина волос, гладко причесанных и разделенных сбоку ровным пробором. Над лбом одна прядь лежит немного выше. Волосы черные, с красноватым отливом и ужасно блестящие — верно, напомадился. Воображаю, сколько пыли насядет за дорогу.

Переменил положение, закинул ногу на ногу, фигура очень стройная, изящная, совсем юношеская, но рост невысокий. Он моему Зигфриду не достанет, пожалуй, до плеча. Нет, достанет — он кажется немножко выше меня. Какой он может быть национальности? Я бы сказала — южный француз или северный испанец.

Поезд останавливается.

Мой спутник взглядывает в окно, потом на меня, быстро меняет позу и говорит;

— Pardon, madame!

— Не стесняйтесь, пожалуйста, — говорю я по-французски. — Если вы будете стесняться, я не буду чувствовать себя свободно.

«Ну и глаза, — думаю я, — черные, глубокие, огромные».

— Я вижу, — продолжал он смеясь, — что вам хочется лечь. Лягте, курите, если вы курите, и давайте не замечать друг друга.

Он благодарит и улыбается. Какие красивые, немного крупные, зубы. При улыбке заметны ямки на щеках. Ну, улыбнись-ка еще, у тебя это красиво выходит. Но он не улыбается, берет своего Бодлера и усаживается поглубже.

Я опять смотрю в окно и опять начинаю думать о моей миссии, Илья не высказывался, но, очевидно, ему страшно хочется, чтобы я понравилась им.

Я могла составить себе очень туманное понятие об этом семействе по рассказам Ильи и их письмам к нему. Мать овдовела, когда Илья кончал университет. Их было что-то восемь или девять человек детей, но средние дети умерли и осталось двое старших, Илья и Катя, и двое младших. Мать не имела других средств, кроме крошечной пенсии и дома с садом в С. Чтобы поднять на ноги младших детей, они с Катей открыли приготовительный пансион для девочек, Старшая сестра совершенно отдалась этому пансиону. Ей уже 2 8 лет, младшей восемнадцать. Илья говорит, что это милая, жизнерадостная девушка-ребенок, Брат, кончающий гимназию, годом моложе — ну, этот не в счет. Что тут делать, чтобы понравиться им всем? Чем их возьмешь?

Может быть, мой талант художницы?.. Фу, как болит висок… Но мой художественный талант ничего не сделает. Очевидно, им нравятся только тенденциозные сюжеты: умирающая мать, важная барыня, из коляски подающая милостыню оборванной женщине с желто-зелеными детьми. В таких случаях дети всегда верверонез, светлая охра и цинковые белила. Исполнения, изящества колорита они не поймут. Наверное, и мать и дочки говорят фразами из толстых умеренно-либеральных журналов о педагогике, о труде и все в назидательном тоне. Нет! Я, кажется, начинаю их ненавидеть, Не поеду я к ним! Останусь в Москве и вернусь назад. Вот у меня бок болит, висок дергает все сильнее и сильнее. Лучше бы я поехала в Рим. Хотя там летом пропадешь от жары, но ведь меня посылают на юг! В Риме у меня прохладная, чудная мастерская. Я осенью все равно поеду туда кончать мою большую картину, начатую в прошлом году, Поехала бы теперь — и юг бы был, и кончила бы картину, и осенью бы никуда не уехала от Илюши!

— Красивы ли твои сестры? — спросила я раз его. — По карточкам захолустного фотографа трудно судить.

— Ты знаешь, — отвечал он мне, — я их так люблю, что они для меня лучше всех. Кроме тебя, — поправился он.

Ну, значит, уроды! А я так люблю все красивое, изящное.

Я живу будничной жизнью, но у меня есть мое искусство. В нем нет будней, в нем все блеск, все праздник! Оно мне и там поможет, буду писать этюды моря и цветущих деревьев… А «они» будут заглядывать в полотно и говорить;

— Что это вы все пейзажи да цветочки рисуете?

Тогда я им напишу порку в волостном правлении, этюд трех тулупов и пары валенок! Ведь у них… Фу, я опять злюсь! Зачем я несправедлива? «Они», может быть, умные, милые, добрые… Как дергает висок… не надо думать… ай, как больно, как больно!

— Madame souffre [2] ?

Я вздрагиваю. Мой спутник опустил Бодлера и, слегка наклонившись, смотрит на меня.

Господи, да что у него за глаза, какой красивый разрез! В этих глазах что-то вроде детского удивления. Так часто смотрят умные дети на старших, когда не понимают их.

— Невралгия, — говорю я сквозь зубы. И вдруг меня охватывает нервная дрожь. Вот они нервы! Да хорошо, если нервы, а если это лихорадка, рецидив? Опять долгая болезнь. Нет, уж лучше умереть. Я ложусь, отворачиваюсь к стене и меня трясет мелкой, противной дрожью.

Зачем я уехала от Ильи? Я вернусь, вернусь! Пусть это глупость, ребячество, но ведь я больна, совсем больна у меня все болит — и бок, и голова, и эта дрожь, дрожь.

Мысли путаются, я быстро сажусь и хватаюсь за голову; на мне шляпа, я забыла ее снять, она мне мешает, я хочу сорвать ее, но шпильки зацепились за волосы.

— Позвольте мне вам помочь.

Я чувствую руку в шведской перчатке на моей руке. Он отцепляет мою шляпу и кладет на сетку, меня трясет все сильнее и сильнее, мне хочется крикнуть, расплакаться. Слабость, разлука с Ильей, неприятная перспектива подлаживаться к тем людям… вот, вот сейчас разрыдаюсь. И чего этот господин тут! Если бы его не было, одна бы я скорей успокоилась. Его присутствие в эту минуту прямо мучительно. Этот запах духов и хорошей сигары вдруг бросился мне в голову… Момент — и я бы оттолкнула его, но он заговорил:

2

Мадам страдает? (фр.).