Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна. Страница 4
Ну, не буду думать. Как приеду, засяду за работу, засяду за этюды, напишу для Ильи семейный портрет — то-то обрадуется! Напишу ему и исправника акварелью — он любит веселый жанр.
— У тебя, Танюша, есть качество, редко встречающееся в женщине, — юмор, — говорит мне часто Илья, Он смеется, что у меня много мужского в характере.
А это развилось у меня от самостоятельной жизни, от моих занятий. Я люблю все прекрасное, но как-то не по-женски. Для меня, например, прекрасно машинное отделение какой-нибудь фабрики, у меня захватывает дух и выступают слезы умиления, когда я читаю о каком-нибудь научном открытии или вижу талантливое техническое изобретение. Я нахожу грандиозную поэзию в математике. Отсутствие мелочности во мне переходит слегка даже в беспорядочность, а рядом с этим я люблю красивые тряпки, драгоценные камни, цветы… Нет, цветы я люблю не по-женски, ухаживать я за ними не стану, я люблю украшать ими комнату и свою собственную особу, чтобы любоваться на них! Я люблю цветы, как красивых женщин. Я очень люблю красивых женщин, даже более, чем цветы. Как много у нас красивых женщин, гораздо больше, чем где-либо, а красивых мужчин я почти у нас не видала — это ужасно бросается в глаза в многолюдных собраниях.
Что за массу очаровательных женских лиц видишь на наших петербургских балах! Некоторых прямо хочется поцеловать. Мне очень часто хочется поцеловать красивое женское лицо, мужское никогда… А сегодня? Я поднимаю глаза на моего соседа — он внимательно читает. Я тихонько беру альбом и, закрывшись газетой, быстро украдкой черчу его наклоненное над книгой лицо, Поезд замедляет ход. Станция. Я быстро захлопываю альбом. Мой спутник тоже поднимается.
Я сижу в буфете и ем борщ. Вот в чем дело! Я была голодна, оттого и нервничала. Сегодня я не завтракала — так расстроила меня разлука с Ильей.
Мне вдруг делается легко и весело. Я посматриваю кругом на суетящихся людей; ищу в толпе красивые и типичные лица, любуюсь лучами заходящего солнца, красиво падающими на массу стаканов на буфетной стойке, Какой красивый блик на лиловой блузке этой дамы у окна…
— Ну, можно ли быть такой неосторожной! — говорит кто-то, и рука в серой шведской перчатке кладет рядом со мной мою сумочку.
Вот так штука! Как я могла обронить ее, выходя из вагона? Положим, деньги и паспорт у меня за корсажем, но там портмоне с мелочью, билет, багажная квитанция!
— Ах, я, разиня! — восклицаю я, застыв с ложкой в одной руке и куском хлеба в другой.
Смеюсь и благодарю моего спутника.
Он что-то заказывает подскочившему лакею и просит позволения сесть за мой столик. Мы болтаем весело, непринужденно. Он подсмеивается над рассеянностью дам, над моим аппетитом, уверяя, что теперь он не боится за мое здоровье, а то сегодня я его прямо испугала. Он снял перчатки, я смотрю на его руки.
Руки у него довольно большие, не аристократические, как говорят, но пальцы длинные и ногти хорошо отделаны; на мизинце левой руки широкое золотое кольцо с хорошим рубином.
Кто он такой? Тоже художник, музыкант или странствующий «знатный иностранец»? И словно на мой мысленный вопрос, он шутя замечает, что ему пора представиться, и подает мне свою карточку, извиняясь, что карточка деловая.
«Эдгар Карлович Старк
Представитель торговли деревом Оже и К°.
Париж, Дижон, Марсель».
Мне смешно. А я-то решила, что он музыкант и «знатный иностранец»!
Сама не знаю почему, я делаюсь ужасно весела, болтаю без умолка, даже делаю глазки какому-то местному армейскому офицеру, который крутит усы и бросает на меня победоносные взгляды.
Звонок. Мы спешим в вагон.
Теперь мы оба болтаем беспрерывно.
Странный разговор. Мы будто торопимся говорить, узнать мнение друг друга о самых разнообразных предметах, рассказываем друг другу эпизоды из нашего детства и наших путешествий, перескакиваем от музыки к политике, от литературы к театру. Спорим и соглашаемся — а белая ночь наступила. Я обращаю его внимание на красоту этой ночи, и он мне передает свое первое впечатление от такой ночи, где-то в лесу, в Норвегии, и разговор наш делается еще страннее: это какие-то отрывки стихов, обрывки фраз, строфы из любимых авторов…
Знакомые строфы стихов мне кажутся совсем новыми в его устах.
Я удивляюсь его знанию русской литературы и его любви к ней.
Он рассказывает о своем учителе русской словесности, больном политическом эмигранте. Этот учитель имел на него огромное влияние. Талантливый, добрый человек, но страшно раздражительный — он то швырял в него книгой и называл идиотом, то целовал его и восхищался его способностями. Он рассказывает мне, как этот учитель медленно умирал и умер на его руках.
Мне вдруг делается страшно грустно: белая ночь, печальный рассказ, ., воспоминание о том, как Илья сидел около моей постели во время моей болезни. Мне мучительно хочется видеть Илью. Я молча смотрю в эту белую ночь, на яркую Венеру в розовой полосе заката.
— Ба-л-ла-гое!
Я вздрагиваю и сама смеюсь над своим испугом. Кондуктор докладывает моему спутнику, что место в wagon-lit свободно, и собирает его вещи.
— Теперь вы хорошо заснете, только запритесь покрепче, — говорит мой спутник после ухода кондуктора. — Я бы все-таки посоветовал вам перейти в дамское купе.
— О, я не трусиха, — отвечаю я. Мне хочется, чтобы он остался, но он словно торопится уйти.
— Ну, дайте мне еще одну папироску, — прошу я.
Он вынимает портсигар и вдруг останавливается. Глаза его слегка прищуриваются, улыбка чуть трогает его яркие губы.
— Боюсь, — протягивает он, слегка наклоняя голову.
Этот взгляд, это движение, глаза, улыбка полны какого-то чисто женского кокетства, даже не женского, а детского.
Кровь мне сразу ударяет в голову.
— Как хотите, — делаю я усилие говорить весело.
— Ну, попросите, попросите… как тогда, — говорит он мне совсем тихо.
Мне страшно не по себе, и я говорю холодно:
— А как я просила? Не помню… Ну, дайте пожалуйста.
— Это не то! — делает он легкую гримасу, подавая мне портсигар. И эта гримаса, и движение головы и плеча выходят какими-то детски грациозными.