Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна. Страница 48

Латчинов сидит, опустив глаза, и на лице его отражается та скорбь и тоска, которая меня всегда пугает.

— Что с вами, вы больны, дорогой Александр Викентьевич?

Он, очевидно, борется с собой и потом говорит:

— Обо мне не думайте, друг мой, я уже давно болен. — Поговорим лучше о вашем деле. Вы заметили перемену в Старке, питаете надежду, что он женится и отдаст вам Лулу? — Латчинов говорит с трудом. — Я вам скажу прямо: нет, этого не будет. Он никогда не отдаст мачехе сына. Он мне сказал раз; «Если женщина любит мужчину — она никогда не полюбит его ребенка от другой женщины. Она может, конечно, безукоризненно исполнять свои обязанности, даже быть с ним ласковой, но любить его не будет».

Я ему возразил, что примеры бывали, а он мне ответил на это следующее: «Или эти женщины замечали, что их мужья относятся к своим детям индифферентно, или это были женщины кроткие, холодные, покорные! Но я-то такой женщины не полюблю, а женщина с противоположным характером никогда не примирится с моей страстной любовью к моему сыну».

Латчинов замолчал.

— Хорошо, я не буду надеяться на полное счастье, — говорю я, — но, может быть, у него начинается роман? И это ведь недурно? Он будет относиться хладнокровно к своему прошлому горю и перестанет терзать нервы мне, а главное — ребенку.

Латчинов некоторое время молчит и потом, взглянув на меня, решительно говорит:

— Татьяна Александровна, я не люблю путаться в чужие дела и никогда не позволю себе выдавать то, что мне говорят наедине, по дружбе, но обстоятельства складываются так, что я вынужден предупредить вас.

Вы позволите мне только прежде задать вам один вопрос?

— Пожалуйста.

— Скажите, Татьяна Александровна, вам бы было совершенно безразлично, если бы я сказал вам: да, Старк полюбил другую женщину. Не отвечайте сразу, подумайте.

Я морщу лоб и говорю:

— Видите, Александр Викентьевич, я с вами совершенно откровенна: да, меня бы немного царапнуло по самолюбию… даже не по самолюбию, а по женскому тщеславию. Вы видите, я, не щадя себя, откровенна с вами. Но это мелкое чувство слабо — я не сравню его даже с тем, что бы я испытала, если бы осрамилась с какой-нибудь из моих картин.

Это чувство ничто в сравнении с тем счастьем, которое я бы получила, видя, что Лулу не видит вечно около себя отца мрачным, недовольным, вздыхающим, нервным.

Я уверена, что понемногу я могла бы отвоевать себе право увозить Лулу с собой и почти все время проводить с ним. А там, может быть, он и отдал бы мне его насовсем, и он был бы мой! Мой! Мой! Я в волнении сжала красивую, тонкую руку Латчинова, лежащую на ручке кресла.

— Татьяна Александровна! — услышала я вдруг его голос, спокойный, но глухой и как будто мне незнакомый, — не радуйтесь понапрасну.

— Почему?

Он молчит с секунду, словно испытывая какую-то борьбу, и наконец решительно поднимает голову.

Лицо его спокойно, даже грустная улыбка играет на его губах.

— Дело вот в чем. Я начинаю выдавать тайны Старка. Мне немного совестно, но иначе невозможно.

Все это время, эти четыре года я с ним почти не расставался. Он не из тех людей, которые могут скрывать свои чувства, и он их от меня не скрывал. Все это время он жил только ребенком. Конечно, были мимолетные связи — «женщины на один день», но это не в счет.

Вы мне часто жаловались, что он своими иногда смешными, иногда жестокими выходками мстит вам.

Неужели вы не видели, что это не месть, а страсть? Ведь все эти годы он только и жил воспоминаниями об этих трех месяцах в Риме! Он вечно об этом говорит. Иногда он забывал, что я тут, и бредил всеми вашими словами, ласками, поцелуями. Ведь в его кабинете, в шкафу хранится ваше белье, ваши платья, разные мелочи, принадлежащие вам.

В прошлом году он мне отдал ключ от этого шкафа со словами: «Вы правы, я сойду с ума, если буду продолжать каждую ночь целовать эти вещи».

Он говорил мне часто, что он всей силой воли заставляет себя не думать, что вы принадлежите другому, что только любовь к ребенку удерживает его от преступления. Ему не раз хотелось поехать и убить вашего мужа.

Этот ребенок удержал его от убийства и самоубийства после его болезни, и, умри он завтра, Старк пустит себе пулю в лоб.

Вы, Татьяна Александровна, обрадовались этой перемене, но я могу рассказать, отчего она произошла.

Накануне вашего приезда, он ночью пришел ко мне в комнату. Он весь был полон радости свидания с вами и ужаса перед теми муками, которые ему предстоят: видеть вас около себя — чужую, недоступную для него…

Я посоветовал ему уехать.

— Ни за что. У меня только и есть одно счастье: видеть ее с ребенком на руках. Я стараюсь не думать о ней, я весь ухожу в свои дела — целый год, но два-три месяца я имею иллюзию, что она — моя жена, хозяйка моего дома.

Мне было его так невыносимо жалко, что я, быть может, сделал большую ошибку, подав ему надежду, что… — Латчинов остановился.

— На что?

— На то, что он может опять вернуть вашу любовь, не мучая вас постоянно. Я тогда посоветовал ему поддразнить вас, притворившись влюбленным в другую, но он вас лучше знает: «Это невозможно! Она обрадуется и только», — сказал он мне со злостью.

И вот теперь он старается держать себя как можно сдержаннее, угождает вам, ухаживает за вами и даже слегка кокетничает, бедняжка. Он сам имеет мало надежды и все думает: а вдруг!..

— Вы сами знаете, что это невозможно, Александр Викентьевич!

— Не знаю, Татьяна Александровна. Мое мнение таково: если бы я был женщиной, то за такую любовь, как любовь Старка, я отдал бы все на свете, но женщины — создания капризные, и я отказываюсь их понимать.

— Но вы ведь знаете Илью! Знаете мое отношение к нему, Александр Викентьевич! Зачем же вы подавали надежду Старку?

— Сознаюсь, что я сделал большую ошибку, но мне так было жаль его — я хотел его утешить, да и вам дать спокойно провести ваши каникулы. Не сердитесь на меня, друг мой.

И он почтительно целует мою руку.

Приехала Катя.

Она всегда приезжает из города, два раза в неделю, к Латчинову, разбирается в его неимоверной корреспонденции на пишущей машинке и уезжает после обеда.