Глаголют стяги - Наживин Иван Федорович. Страница 38
Чрез неделю Деда Житного обмолотили: святой соломой его с заговорами старинными скот покормили, а святое зерно смешали с посевным. В этот день хозяйки напекли гору пирогов и хлебов. Приготовив стол для вечери, Бобриха низёхонько старику своему поклонилась:
— Исполни закон, старик!..
Бобёр степенно сел в передний угол за пироги.
В избу вошли все домочадцы.
— А где же батько? — спросили они, как бы не видя старика.
— Или вы меня, дети, не видите? — отозвался он из-за пирогов.
— Не видим, батя…
— Ну, чтобы и на тот год боги даровали так же вам меня за хлебами не видеть!..
И, все разгораясь, шли по вечерам у молодёжи игры любовные и звенели песни старинные:
И часто игры любовные свадьбой весёлой кончались… И бабы на ложе брачное клали снопы немолоченые, а поверх них покрывала постилали, и круг стола всем поездом ходили, и осыпали молодых и житом золотым, и хмелем пьяным, и чёрную кашу кидали через плечо, и много других затей старинных творили. И все это песнями, точно узорами, расцвечено было:
И бедная Запава — она по осени сиротой круглой осталась и против сердца должна была за Ляпу идти — горько плакала, и в русалочьих глазах её стоял, не проходил милый образ Ядрея. А подруги пели:
И пришла свет Запава к морю синему, стала красна девица перевозчика кликать, и сейчас же с того берега отозвался ей сам Ляпа-господин:
А Запава рыдала навзрыд: зачем, зачем не бросилась она тогда в омут глубокий?!
И вдруг среди игр старинных и свадеб пьяных слух пронёсся по лесам: сам князь Володимир с дружиной своей на полюдье едет! И было любопытно поглядеть на людей чужедальниих, и было здорово накладно встречать их, мало того, что тиунам надо дань нести, а ещё и на братчины добра всякого сколько переведут. Мужики-лесовики всей пятернёй затылки свои скребли. А Муромец — для него эти полюдья диковинкой ещё были — все хмурился на грабёж дружинников да тиунов.
— Мужику-страдальнику доброхотствовать надо, — говорил он. — А вы словно вот вороньё на стерво кинулись. Пожаливать, пожаливать сирот надобно!..
Те скалили на богатыря лесного зубы белые.
— Эхма… —вздыхал он. — Видно, недаром вас ворягами-то зовут!
И когда встретили посели на околице князя, Ляпа, обращение с вящими людьми знавший, бил ему челом огромной медвежьей шкурой.
— Вот так зверь!.. — подивился Володимир, любуясь бурой, с черным почти хребтом шкурой. — Я такого чудища и не видывал ещё… Как это ты его, молодец?..
— На рогатину поднял, княже… — отвечал развертистый Ляпа. — Все для тебя стараюсь…
Он соврал, шкуру он выменял у дальних лесовиков за Десной.
— А, Муромец, каков зверюга-то?.. Управился ли бы ты с таким?
— Ништо… — отвечал тот. — У нас, в муромских лесах, их сколько хошь. Только я с рогатиной не уважаю — я все больше с ножом хаживал: леву руку обмотаешь чем-нито, да ему в хайло, а правой ножом под сердце — и вся недолга…
И все, предвкушая весёлую братчину, ахали над шкурой лесного великана, а лесовики-севера все на Му-ромца ужахались: и где только такие люди рожаются?!
XXVI. ПО СЕВЕРЩИНЕ
В день едут по красному по солнышку,
В ночь едут по светлому по месяцу.
Если пьяными свадьбами и братчинами и ссорами жестокими из-за дани шумели все лесные посёлки, то тихо-тихо было в до конька занесённой снегом избушке деда Боровика. Стареть он совсем остановился — только волосом все менялся, который из белого жёлтым делался, а потом и впразелень ударял.
— Да что ты, дед? — спрашивали его не раз удивлённые посели-родичи. — Ровно ты и помирать уж не будешь?!
Дед добродушно смеялся:
— Зачем мне помирать? — шамкал он. — Я ещё поживу. Я все легше да легше делаюсь — только что вот не летаю…
С ним по-прежнему жил Богодан. Он уже подрос, на верхней губе его уже пушок показался, и по-прежнему глубоки и загадочны были его тёмные, как лесные озера, глаза, и по-прежнему не любил он ронять слова зря. Старики его привезли ему как-то в гостинец из Чернигова гусельки непыратые, и Богодан навострился играть на них. И так у него выходило все звонко да нежно — точно вот капель играет весенняя! Дед в нём души не чаял: Богодан перенимал его вещьство тайное с великой охотой и тщанием и силами вещими души своей умилял, а иногда и пугал старика. Жила с ними в уголке за печкой и Дубравка. Она была по-прежнему не в себе: то была она баба как баба, работала что следует, говорила разумным порядком, а то вдруг вспомнит точно что, забеспокоится и давай повсюду бегать и везде заглядывать: Ядрея своего все ищет… А потом грохнется о мать-сыру землю, да в слёзы, да и лежит, мучится… В лесную избушку убежала она от преследований Ляпы, который подстерегал её везде, и здесь жила за стариком как за каменной стеной. Она обшивала обоих, обмывала, варила им еду. И тишь стояла в избёнке, точно никто в ней и не жил… Только когда Богодан гусельки свои возьмёт да играть начнёт — тогда Дубравка бросала всякую работу и, облокотившись, не сводила глаз с Богодана и слушала, слушала эти звонкие, нежные, как вешняя капель, звуки ненасытимо…
И каждый год, как только пригреет солнышко землю, как только дохнут впервые теплом из могилок родители, и брызнет иголочками на красных горках первая травка, и проснутся на Десне берегини-русалки, старый Боровик с Богоданом пропадают из избы целыми днями и ночами. По обогревшимся посёлкам звенят повсюду детские голоса:
А то по луговинам обтаявшим рассыплются, на коньки залезут и как пичужки звенят оттуда: