Иудей - Наживин Иван Федорович. Страница 90

Актэ горько плакала: она знала, что его разорвут ещё по дороге на форум…

Ужас нарастал… Он, обезумев, бежит топиться в Тибр, но не может и опять возвращается ослабевшими ногами в Золотой дворец. Из дворца уже ушёл караул. Разбежались, все ограбив, слуги. Даже золотую коробочку с ядом, которую он на всякий случай взял у знаменитой Локусты, и ту украли. Только отпущенник его, Фаон, был ещё при нем. Он предложил Нерону скрыться пока у него в загородном доме К ним присоединяются ещё два отпущенника, Эпафродит и молоденький Спор, с которыми Нерон открыто жил в непозволительной связи… Был уже вечер. По городу с криками бродили толпы народа. В одной рубашке, накинув на себя чей-то старый, выцветший плащ и прикрыв голову платком, Нерон вскочил на коня… Поскакали под раскатами грома начинавшейся грозы. Из лагеря преторианцев, справа, доносились крики пьяных солдат, которые проклинали его и восхваляли Гальбу. Поперёк дороги валялся уже разложившийся труп. Лошади шарахнулись в сторону, и Нерон едва усидел…

— Клянусь бородой Анубиса! — пробормотал он. — Странные времена…

Он все никак не может понять, что это происходит: не то это действительность, не то кошмар, не то пьеса, в которой он должен исполнить какую-то странную роль… Все путается в его голове и тонет в ужасе… И они прячутся в какой-то яме, лезут куда-то кустами, и в доме Фаона нечего есть, нечего пить, и со всех сторон ползёт ужас, леденящий… И вдруг прилетает на коне один из слуг Фаона:

— Император объявлен вне закона!.. Во все стороны посланы конные отряды искать его…

Он вспоминает, что в старину матереубийцу зашивали в мешок вместе с петухом, собакой, обезьяной и змеёй и, кажется, топили. Ему что-то объясняют испуганно, но он не понимает ничего…

— Какой великий артист погибает! — говорит он, не слушая. — Какой артист!..

И в смуте этой он все ищет актёрских словечек, актёрских поз, а ухо чутко ловит все, что совершается в темноте, то и дело вздрагивающей от далёких молний. И вдруг — поскок лошадей… И он не может утерпеть и коснеющим языком цитирует из Иллиады:

Коней стремительно скачущих топот мне слух поражает…

Уже не первый раз подносит он кинжал к горлу, но не может сделать решающего движения. Он мучается ужасом и мучает других. Вспоминает, что ему уже роют могилу по его же приказанию, и не помнит, приказывал он это или нет. Точно во сне идёт он в сад, к могиле, примеряет, достаточно ли просторно. За кустами, в темноте уже слышны грубые голоса преторианцев. Опять трясущейся рукой приставляет он кинжал к горлу. Эпафродит ударяет по кинжалу, и, весь в крови, хрипя и захлёбываясь, Нерон падает… Его вытаращенные в ужасе глаза наводят такой страх, что все отворачиваются — и близкие, и подбежавшие уже преторианцы…

Слух о его смерти быстро распространяется по городу. Преторианцы с ликованием — от нового императора будет хороший подарок — провозглашают цезарем Гальбу. Народ, одев фригийские шапки свободы — неизвестно, почему свобода должна быть связана с какой-то шапкой, но это все равно, — бегает по городу и торжествует. А маленькая Актэ со служанками — старая Эклога выкормила Нерона своей грудью — завёртывает труп в белый, вышитый золотом саван.

— Ему понравилось бы это, — глотая едкие слезы, едва шепчет маленькая Актэ. — Он всегда так любил пышность…

И они похоронили Нерона в фамильном склепе Домициев, на холме, среди садов: в глубине склепа был алтарь, а перед ним урна из красного мрамора с прахом Зверя… А город пил, пел и шумел шумом непотребного места день и ночь…

LXII. МИРРЕНА ЗА РАБОТОЙ

Небольшая кучка христиан, уцелевших в Риме, — они не столько погибли на арене, сколько, во-первых, разбежались, а во-вторых, перемёрли от чумы, которая свирепствовала в Риме, — жили своей замкнутой, пугливой жизнью в самых укромных уголках города. Нового в серенькой жизни этой было только одно: мученики, которые, по мнению общинки, прославили её веру по всей вселенной. Но по-прежнему шла глухая борьба за руководительство, по-прежнему — как в любой синагоге — жестоко спорили из-за слов и путались во всяких тонкостях. По-прежнему были в общинке богачи, вызывавшие зависть и злобу, и были бедняки, сладко мечтавшие, как богачи эти будут за их гордость гореть в огне вечном.

Власть о христианах пока совсем забыла. Но им самим казалось, что они очень страшны старому миру, и это поднимало их в собственных глазах и давало силы переносить невзгоды.

Собрались для обычной молитвы у старого Лина. Он был уже епископом. Должность эта тяготила старика, но надо же кому-нибудь пасти стадо Господне… Очень уставал он от всякого рода посланий, которые направлялись к нему, как главе общины, со всех сторон от авторов иногда известных, но ещё чаще совершенно никому неведомых, но скрывающихся под известными именами.

— На этой неделе было мне послание из Эфеса, озаглавленное «Проповедь Петра», — открыв собрание краткой молитвой, проговорил старик. — Давайте, братия, послушаем, что говорит нам покойный апостол. Я почитаю, а вы прислушайте, — говорил он, подвигая к себе светильник. — «Узнайте, братия, что существует только один Бог…», — начал он благоговейно, — «…Который сотворил начало всего и во власти которого находится конец всего».

Так как все это повторялось уже много раз и на всякие лады, то скулы верных сводило зевотой и попытки настроиться на умилённый лад не удавались. Всякий уходил в свои думы, в свои заботы, а если даже что и казалось кому не так, то просто надоело спорить, всякий знал, что скажет другой. И потому все были довольны, когда чтение произведения неизвестного автора, прикрывшегося для усиления впечатления именем Петра, было кончено, и оживились.

— А теперь, братия, — набожно пряча свиток в скрыньку, проговорил Лин, — нам надо обсудить одно дело. Эприй Крисп просится в диаконы — что вы на это скажете?

— Да что же сказать? — раздались голоса. — Диакона нужно, а других нету. Раньше он надоедал всем своими видениями да откровениями, а теперь как будто все это бросил. Он не двуязычен, не пьяница, как будто не корыстолюбив. Можно и поставить. И сказать, что, если будет вести себя добропорядочно, то со временем и повышение дадим…

— Смотрите, братия, не ошибиться бы, — сказал Пуд. — Вы говорите: видения. Недели две тому назад я зашёл как-то к нему, плащ починить надо было, а он сидит это за работой, смотрит вверх и меня будто не видит. А потом вроде как очнулся: я, говорит, похищен был на седьмое небо и было мне-де откровение, а какое, я рассказать не смею… Надо бы указать ему, да построже, что нехорошо так возносить себя…

— А может, и в самом деле ему видение было? — сказала остроносая, которая страшно любила все чудесное.

— Да что он за святой такой выискался? — раздались недовольные голоса. — Почему ему бывают видения, а другим не бывают? А бабёнки, которые поглупее, бегают к нему, носят ему всего, а он пользуется. По-моему, надо бы ему приказать исправиться и не баловать… Опять же и дети его озорники. Нет, это пример будет плохой. Ему, конечно, лестно диаконом-то заделаться, да церкви-то хорошо ли будет?

Лин тоскливо слушал: мельчали люди по церквам!.. Не было уже прежнего одушевления и восторга. Устали ждать пришествия Сына Божия. Перестали ревновать Господу. Великие учители говорили, что постепенно все исполнится божественной силы и Бог будет во всем, но, когда смотрел Лин вокруг, он не видел работы мельниц Господних и, грусть теснила старое сердце…

Лука, постаревший и притихший ещё больше, тоже стоял душой от всего в стороне. Он все переделывал и переписывал своё писание об Иисусе, Сыне Божием. Теперь, не слушая, он думал о беседе с неизвестным стариком, который пришёл в Рим из Азии: чудно стали говорить там о Мессии! Учат теперь, что он будто и раньше рождения принимал участие в делах человеческих — будто это Он был скалой, из которой Моисей жезлом своим чудесно извлёк воду для иудеев… И крепко порицал старик — он, видимо, был в писании начитан хорошо — новую моду христиан называть Рим Вавилоном. Вавилон, Бабилу, это значит врата Божии — какие же это Рим врата Божии, когда тут только что властвовал Зверь бесстыдный и блудодействием своим сквернил землю и терзал верных?.. Нельзя зря говорить чего не смыслишь!..