Школа для толстушек - Нестерова Наталья Владимировна. Страница 4

И пошло-поехало. То, что раньше называлось «тормознутая, себе на уме», превратилось в «загадочная», «жиртрест» обернулся «ой, какими формами!». Ксюша похудела и выросла за то лето сразу на пять сантиметров. Волосы потемнели и одновременно выгорели на солнце, стали каштаново-рыжими, почти как у английского сеттера. Зеленые глаза, не еловые, а цвета листьев розы, в обрамлении черных ресниц казались подведенными карандашом, хотя косметикой Ксюша не пользовалась. Тяжеловатый подбородок не портил правильного овала лица, да и мелкие прыщи и угри наконец сошли. Даже нос, прежде заметно курносый, точно выпрямился, а бесформенные губы приобрели границы с легкой припухлостью по контуру.

Период ее примадонства оказался очень коротким, потому что Костик быстро отодвинул в сторону остальных ребят и заявил о своем единоличном владении Ксюшей.

Ни о каких институтах-техникумах, экзаменах-книжках речи теперь не шло. В Ксюшиной голове словно вентилятор крутился, выдувая все мысли, не связанные с Костиком и его желаниями.

Ксюша выросла с отцом – мама умерла рано. Отец работал кинологом. Ксюша с детства любила и понимала собак. А Костик их терпеть не мог. И из дома исчезли старые верные псы. Костик нигде не работал, Ксюша отдавала ему большую часть своей зарплаты дворника на автозаправочной станции. Отец пытался вразумить ее, открыть глаза «на ничтожного проходимца». Ксюша возненавидела отца, и он уехал из дома. Жил при собачьем питомнике за городом.

В армию Костика не забрали, потому что он угодил в тюрьму. На пять лет. Потом будет говорить – по экономическому делу. Старика адмирала ограбить – называется «экономическое дело». Ксюшу на бензоколонке повысили – до кассира. Хорошо, сама за решеткой не оказалась, ведь воровали безбожно, между собой кормилицу-станцию звали «Водолей». Ксюша деньги тратила на посылки Костику. Ездила к нему в Коми АССР на свидания. После освобождения поженились. Ее счастью не было предела.

Говорят: вода камень точит. Известняк она быстро разрушит, с гранитом повозится, а Ксюшина любовь была что Курская магнитная аномалия, сплошь из железа. Как только Костик над ней не измывался – все прощала. По заду ее двинет: «У, корова, отрастила корму. Такие только черномазым нравятся» – это он шутит. Напьется и ночью измучает ее выкрутасами – так ведь в журнале написано, что между любящими мужчиной и женщиной не может быть постыдного в сексе.

От большой любви Ксюша научилась слушать Костика, не слушая. Он говорит – она любуется, но в смысл его слов не вникает. Потому что говорит он всегда одно и то же и не очень справедливое: все кругом идиоты, дураки, сволочи, а он – самый умный и ловкий. Бог, царь, пуп земли и воинский начальник – вот кем видел себя Костик. Его любовное чувство к самому себе было похлеще Ксюшиной африканской страсти. И фамилия ему досталась говорящая – Самодуров. Предки, видать, тоже скромностью не отличались.

На рождение дочери Катеньки муж отреагировал вяло. Упрекнул: «Сына не смогла!» У Ксюши и тут оправдание для него нашлось: мужчины к младенцам часто равнодушны, отцовские чувства у них потом просыпаются. Сама она пребывала на седьмом небе от счастья. Тосковала без щенков – веселых сгустков беззаботной энергии. Но никакие щенки не могли сравниться с радостью и восторгом, какие дарила маленькая доченька.

Жили они очень бедно, хотя Костик уже подался в бизнес. Чтобы держать марку, ему требовались дорогие костюмы, ботинки, пальто, дубленки. От Ксюшиной стряпни нос воротил, для имиджа по ресторанам питался. А она на макароны налегала. И все верила, верила в свою счастливую планиду. От каждого доброго Костиного слова хмелела (спиртного она тогда в рот не брала). Говоря по-научному, въелся в нее Костик на генном уровне. И извлечь его из Ксюшиной башки можно было лишь путем трепанации черепа.

Только то, что он устроил, хуже любой трепанации оказалось.

В три годика Катенька была загляденье девочка. Все лучшее от родителей взяла – папины глазищи, мамины кудряшки. А смышленая, а потешная! Щебечет – как ручеек журчит. Костик дочерью загордился, денег подбрасывал на ее наряды, с собой часто брал – хвастался. Ксюша его уговаривала: «Не разрешай ей по машине ползать с заднего на переднее сиденье, купи стульчик специальный, пристегивай». Он отмахивался. Доотмахивался. Врезался на полной скорости лоб в лоб с другой машиной. Дочка через переднее стекло вылетела, прямо под колеса самосвала. Костик шишкой отделался да легким сотрясением, а от доченьки только ножки остались – в белых гольфиках с розовой оборочкой.

Ксюша в психушку попала. Ей там уколы кололи и таблетками пичкали, магнитные волны через голову пропускали. Но даже в больнице, сквозь сумеречное сознание, она чувствовала – простит Костика. Приголубит он ее, пожалеет – и простит она дочкину смерть. Да и что прощать, когда прав Костик – она сама во всем виновата. В чем конкретно – не объяснить, но ее вина не имела границ, как бесконечность.

Выписалась из больницы, домой вернулась Ксюша не до конца психически здоровой. Соображение у нее точно замедлилось. Смотрит на веник или чайник в руки берет – и не может сразу вспомнить, для чего эти предметы служат. На улицу страшилась выходить, с людьми разговаривать. Один свет в окошке – Костик. Цеплялась за него как за соломинку. А он и был не надежнее соломинки. Пропадал на работе, дома ночевал не каждую ночь, трезвый обращался точно с прислугой, пьяный – куражился. Толстопузой мымрой обзывал, говорил: «Крыша съехала, не поправишь». Тогда Ксюша пить и начала. В алкогольном дурмане пусть короткое, но забвение находила.

На задворках сознания билась мысль, что катится она в пропасть. Но было не страшно: чего бояться, когда пропасть вокруг – и позади, и впереди. Природа заставляла ее дышать, питаться, двигать ногами, выполнять домашнюю работу, а смысла все это не имело. Только в подпитии мрак рассеивался, губы растягивались в улыбке – мечты о счастливой жизни с доченькой и мужем становились почти реальными, осязаемыми.

Ксюшино падение остановилось у гроба отца. Она смотрела на его неузнаваемые, заострившиеся черты и с ужасом понимала, что исковеркала не только свою, но и жизнь отца – единственного родного человека. Ради Ксюши он научился варить каши и утюжить ее платьица, ставить ей банки и горчичники во время болезни, пришивать белые воротники и манжеты к школьной форме, плести косички и завязывать банты. Он покорился ее бунту, когда вздумал жениться, а Ксюша в истерику: нам с тобой чужие тетеньки не нужны! Он хотел, чтобы дочь поступила в институт, получила образование, а она пошла в дворники. Он пытался раскрыть ей глаза на ничтожество ее избранника – Ксюша выгнала отца из дома. Он не проклял дочь, хотя имел полное право. И Ксюша уже никогда не извинится перед ним, не скрасит его жизнь теплом и заботой. Поздно!

Немногочисленные приятели Ксюшиного отца удивленно переглядывались. Дочь годами не показывалась, а тут от гроба не оттащить. Плакать не плачет, но держит покойника за плечи и смотрит на него безумными глазами, словно ждет, что он ей скажет.

Ксюша действительно страстно желала услышать прощение, или напутствие, или совет, или ласковое слово. Она судорожно сжимала пальцами каменно холодные плечи отца. Была бы возможность вдохнуть в него жизнь, отдать остатки своей – она бы ни секунды не задумывалась.

Ей вдруг послышался легкий свист. Наверное, от колоссального напряжения стало мерещиться. Отец всегда насвистывал, когда работал. Мертвое лицо будто подернулось туманом, и Ксюша увидела живое – родное и надежное лицо отца. Он мажет ей, ревущей в три ручья, сбитые коленки зеленкой и приговаривает:

– До свадьбы заживет. Без падений не научишься бегать. Не поднимешься, если не падала. Эх ты, рева-корова! Из-за пустяковой царапинки нюни распустила.

– А-а-а! – верещит Ксюша, одновременно маленькая девочка и настоящая, взрослая. – Ты не знаешь, как мне больно! Ты не знаешь, что я пережила!

– Что же теперь? – спокойно спрашивает отец.