Бетти-Энн - Невил Крис. Страница 4
Все учителя, у которых она училась в старших классах, сходились на том, что она не совсем такая, как другие дети. (“Одно только могу сказать, — объявила миссис Фокс, — у неё редкостное, необыкновенное чувство времени, она поразительно чувствует историю”.) Отличие от других детей, в чём бы оно ни состояло, сказывалось не только в отметках, оно было куда глубже. И даже не в поведении: Бетти-Энн играла как все, и как все отвечала на уроках, хотя подчас в её ответах бывали недетские прозрения; она дразнила девчонок, которые водились с мальчишками (но её в ответ не дразнили), тайком передавала на уроках записки, краснела, когда её заставали на месте преступления — с жевательной резинкой во рту. После долгих размышлений учителя определили, что же так разительно отличает её от других: ей бы следовало быть тихой, печальной и замкнутой, а она совсем не такая.
Как и ожидали, она окончила восьмой класс лучше всех. И вот тогда-то, во время летних каникул перед старшими классами, в ней произошла испугавшая её физиологическая перемена, и она стала уязвимой, трудной и второй раз в жизни замкнулась в себе. (В то лето Джейн и Дейв рассказали ей, что она не родная их дочь, и думали, что именно этим прежде всего и вызвана её замкнутость.)
Весь этот год её мучило ощущение, что природа обошлась с ней несправедливо, против её воли неведомо как заточила её в незнакомое и немилое тело. Порой её пронзало острое чувство неловкости, не из-за какого-то неверного шага, но просто оттого, что она существует на свете, и случалось это в самые неподходящие минуты, например, когда, стоя за партой, она отвечала урок. И всякий раз при этом казалось, будто совсем рядом, за гранью сознания, открывается дорога, которая уведёт от всего, что её гнетёт.
Искусство своё, которое так много обещало в школе и так восхищало всех вокруг, она забросила, честолюбие её дремало. Она ждала, предчувствуя, что освобождение придёт через большее знание, а обострившееся внутреннее чутьё укажет путь; и в один прекрасный день, когда она вполне созреет, ей будет многое дано… но время ещё не настало. Рассеянно переворачивала она страницы книг, скучала на уроках. Она то ли мечтала, то ли фантазировала, что вот она станет… станет пилотом, или исследователем, или игроком, или автогонщиком, или ещё кем-нибудь в этом роде — все из протеста против этого бессильного женского тела. (Дейв как-то пошутил: “В старших классах девушке уже пора знать, кем она хочет быть”. И Бетти-Энн, искренне озабоченная, ответила: “Я бы очень хотела знать. Очень”.)
Время тянулось медленно, раздражающе уныло. А потом однажды в конце ноября Билл Нортуэй, который на уроках естествознания сидел в соседнем с ней ряду, пригласил её на рождественский бал (за целый месяц!), и она прибежала домой весёлая и радостно объявила:
— Мне надо научиться танцевать!
Дейв сделал вид, что удивлён, высоко поднял брови, и в первое мгновенье она испугалась, что он откажет. Но он кивнул и сказал серьёзно, очень серьёзно:
— Придётся подумать.
Но она знала, что это означает согласие.
В следующую субботу она к трём часам отправилась в танцевальный класс Зоубела. Класс оказался всего-навсего комнатой над баром у самой площади, и музыка была не бог весть какая — на маленьком патефоне прокручивали старые, заигранные фокстроты. Минутами фокстрот бывал еле слышен — так ревела внизу пианола-автомат. Бетти-Энн всегда была гибкой и подвижной, она быстро усвоила сдержанную манеру мистера Зоубела, и после двух уроков загодя, каким-то чутьём угадывала каждый шаг партнёра и танцевала так же легко и непринуждённо, как ходила. После рождественского бала она вновь почувствовала себя счастливой, примирилась со своим телом, и оно уже не казалось ей чужим и непривычным.
Начальный курс политической экономии был первым предметом, который пробудил её интерес; с начала второго семестра она стала жадно читать первую полосу газеты, засыпала Дейва недоуменными вопросами, и он по мере сил старался отвечать на них как можно вразумительней. Если какие-либо сообщения слишком её огорчали, он успокаивал её всегда одними и теми же словами:
— В конце концов, детка, мы ведь живём отнюдь не в лучшем из миров, просто ничего лучше у нас нет.
В школьной библиотеке она отыскала две книги по политической экономии, и библиотекарша мисс Стими спросила:
— А не слишком ли это серьёзное чтение для тебя, Бетти-Энн? Может быть, возьмёшь лучше какую-нибудь приключенческую книжку?
— Если вы не возражаете, я бы предпочла эти, мисс Стими, — ответила Бетти-Энн.
И мисс Стими — старый друг их семьи, она была очень привязана к девочке — сказала в ответ:
— Ну конечно, детка, раз тебе хочется, возьми.
…За лето увлечение общественными науками угасло. А к началу следующего года она загорелась новой идеей. Она станет доктором, а если не сумеет — медицинской сестрой. Решение своё она обсудила с Дейвом. Он согласился, что дело это стоящее и благородное.
— Но у тебя впереди ещё много времени, успеешь все решить, — сказал он, и ей показалось, что этим он отказывается от своих прежних слов.
Джейн видела, что Бетти-Энн растёт идеалисткой, понемногу её поощряла, но, как и Дейв, весьма сдержанно. Оба они не хотели, чтобы идеализм этот чересчур разросся — ведь тогда грубая и беспощадная жизнь неизбежно его сокрушит; не стоит Бетти-Энн слишком многого ждать от мира — разочарование ожесточит её.
— Столько всего можно сделать! — восклицала Бетти-Энн. — Столько есть дел, которые просто необходимо сделать!
А Дейв говорил:
— Общество — штука сложная. И многое, что на первый взгляд просто, на самом деле совсем не просто.
— Быть доктором просто, — возражала Бетти-Энн.
— Это зависит от того, что ты за человек, — говорила Джейн.
Она опять начала рисовать, работала старательно, кропотливо, по большей части пером, но рисунки получались абстрактные, понятные только ей самой, для всех остальных они были лишены смысла, и, едва закончив рисунок, она его сжигала. Она чувствовала, что мастерство её растёт, что она все лучше владеет линией, перспективой, и придёт время, когда она сумеет писать картины, которые будут понятны и другим, скажут им что-то важное, такое, что пока только ещё зарождается в ней. Впервые она попыталась читать стихи (больше всех ей понравилась Эмили Дикинсон) и открыла для себя “взрослые” рассказы О.Генри. Казалось, рассказы эти многое раскрывают в жизни, но пересказать своими словами, что именно, ей, пожалуй, не удалось бы. Да, общество и в самом деле штука сложная, это она уже начала понимать, и снова ходила потерянная, сбитая с толку.
“Глупая, мечтательная девчонка!” — говорила она себе, когда ей удавалось взять себя в руки и подумать о чем-нибудь, кроме сегодняшних дел и забот. Она увидела фотографию Великой пирамиды, и величие людских трудов, печальный и дерзкий вызов всеми забытого человека ошеломили, потрясли её, ей захотелось написать стихи о великом падении и взлёте человеческом, что-нибудь вроде сэндберговского: “Люди — да!”. (Она читала отрывок оттуда, и название книги преследовало её, а позднее, узнав, что Гамильтон назвал человека зверем, она все равно твердила про себя: а всё-таки люди — да!)
В самом начале весны, после каникул, на общешкольном собрании директор совершенно для неё неожиданно (она в это время перешёптывалась со своим соседом Биллом Нортуэем) объявил, что преподаватели признали её лучшей ученицей и в следующую пятницу она поедет в столицу штата Джефферсон-Сити, причём все расходы берёт на себя Объединённый женский клуб.
Пятница не заставила себя ждать. И вот Бетти-Энн в Джефферсон-Сити восторженно разглядывает фрески Томаса Харта Бентона и карфагенский мрамор. Она пьёт чай в резиденции губернатора и даже несколько минут беседует с глазу на глаз с женой губернатора, этакой робкой пичужкой, которая, кажется, польщена, что Бетти-Энн её заметила и заговорила с ней.
…А потом как-то вдруг кончился учебный год, и, одолев нерешительное сопротивление Джейн, Бетти-Энн пошла работать в универмаг стандартных цен Скотта — там она почти три месяца обслуживала жителей своего города и при этом знакомилась с ними. Она узнала их всех — тут были мелочные и жадные, щедрые в пустяках, напористые, застенчивые, самоуверенные, робкие — и поняла, что люди бесконечно разнообразны и неизменно у них, пожалуй, только выражение, затаившееся в глубине глаз, и только одно о них можно сказать наверняка: все одержимы множеством стремлений, надежд, страхов, желаний.