Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 12

– Очень хорошо, – шептал он. – Ты растешь. – Однако как только я усваивал очередной урок, то сразу же отвлекался и начинал воротить нос от слабого аромата мочи, исходившего от старика. Конечно, он замечал мое беспокойство (раз или два мои болтающиеся ноги попадали ему по голени). И тогда Арчимбольдо, тонкий мастер, в первую очередь обладатель таланта, и уж потом – противник безделья, переносил занятие в свой заброшенный сад. Мне предстояло искать сюжеты в самых неподходящих местах: смотреть, к примеру, на оштукатуренную стену во влажных пятнах, которые медленно сливаются в лица, экзотических зверей и химер. Всякий раз, когда у меня в голове возникали эти образы, я переносил их на бумагу, а Арчимбольдо с легкостью и изяществом отгадывал исходное пятно. Попробуй сам, начинающий художник: этот способ замечательно расковывает глаз и пускает воображение в полет. Изучая чернильные кляксы, брошенные на бумагу встряхнутым пером, можно обнаружить самые неожиданные формы, потому что (повторяя слова великого да Винчи) «неопределенность подстрекает ум к новым открытиям». Однако не стоит недооценивать строгости моего обучения. Одно дело, когда ты для удовольствия угадываешь фигуры на стенах или в облаках, и совсем другое, когда пытаешься наделить воображаемых существ подобием жизни. Изучая работы моего наставника, я понял, чего ему стоило их создание. (Нельзя вычленить из живописи боль.) Для Арчимбольдо в мире не было прихотливого или фантастического.

– Безумие бесплодно, – говорил он. – Художнику требуется твердая рука и трезвый глаз. Достаточная дистанция. Чтобы видеть сны на бумаге, ты должен бодрствовать в жизни.

Любезный читатель, листающий от скуки эти страницы, ты привык принимать напускной экстаз за подлинное безумие, а мой наставник был наделен умом, который видит – и открывает для других, менее проницательных, – скрытое сходство вещей.

И вот однажды, в лето моего шестнадцатого года жизни, мне не удалось разбудить привратника. Я отшиб костяшки пальцев о дверь Арчимбольдо, но рот лесного бога так и не открылся. Тогда я сел на ступеньки и стал экспериментировать с позами, чтобы найти наименее неудобную. Наконец я остановился на том, что уперся локтями в колени, а подбородок положил на руки. По улице ползла тень от облака. Где-то вдалеке пели коробейники, кричали лоточники, вопили и визжали дети. Дородная вдова распластала по подоконнику свои груди и вылила на улицу ушат помоев. И больше не происходило ничего: совсем ничего, что могло бы вывести меня из ступора, – только где-то истошно орала невидимая кошка.

Я уже почти собрался уходить, когда о мою ногу ударился камешек. Кто-то фальшиво насвистывал. Я поднял глаза. Это Фернандо, весело улыбаясь серебряному небу, подходил к дому.

– Жалко, что ты не видишь себя, когда сидишь, – сказал он. – Я решил, что кто-то стоит на коленях. – Он вынул ключ из-за ворота рубахи.

– Пришел почтить хозяина?

– Э… ну, как всегда.

Фернандо застыл с ключом в замочной скважине.

– А тебе что, никто не сказал?

– Что не сказал?

– Так ты не знаешь?

– Чего не знаю?

– Граф умер.

Фернандо торопливо почесал горло, как собака, которую мучают блохи. Теперь он упирался в дверь коленом. Должно быть, замок изрядно заржавел, поскольку ему пришлось еще и налечь плечом.

– Давай заходи. Я не кусаюсь.

Я с трудом волочил онемевшие ноги. Едва мы вошли, слова, произнесенные Фернандо на улице, обрели наконец полный вес и значение. Граф умер. Кто-то открыл все ставни. Мебель, ранее утопавшая во мраке, теперь ярко осветилась; отражающие столы, выпуклые зеркала, блестящие ступеньки лестницы из темного полированного дерева – все солидное, осязаемое и четкое.

– Он кое-что для тебя оставил, – сказал Фернандо.

Вторая дверь сдалась без сопротивления. Умом я понимал, что должен был бы горевать; но глаза оставались сухими, и я не сказал бы, что сильно страдал, если не считать слабого бурчания в желудке. Фернандо без стука вошел в мастерскую Арчимболь-до. Тени были изгнаны и отсюда. Они попрятались в уголках и нишах, забились под картины и книги. Тяжелые зеленые занавеси убрали, и окна зияли, как рты, лишенные зубов.

– Мне обязательно держать тебя за руку? – спросил Фернандо.

Мастерскую вычистили до блеска. Не осталось и следа от профессионального беспорядка, устроенного стариком. Все глянцевые поверхности – холодные синие стены и зияющие стулья – ждали нового владельца.

– Вот пакет для тебя. И письмо.

Посреди стола неровной стопкой лежали мои ученические наброски, перетянутые зеленой тесьмой. Фернандо усадил меня на стул, и только тогда я заметил под узлом тесьмы запечатанное сургучом письмо, адресованное Его Имперскому Величеству. Кровь бросилась мне в лицо, даже стул, казалось, задрожал. Это шутка?

– Это рекомендательное письмо, – объяснил Фернандо, – для императора. Здесь так и написано. Он сказал, что тебе нельзя его открывать.

Сургуч оставил на пергаменте маленькие темные рубины. Под пальцами ощущался отпечаток Арчимбольдова перстня с его инициалами. Потом у меня ненадолго прорезался голос:

– А где записки Леонардо? – Чьи?

– Дневники Леонардо. Он держал их в том сундуке. Его копии с оригиналов.

Фернандо надулся и пожал плечами. Он ничего не знал о делах хозяина. У него на пальце я заметил полированное серебряное кольцо; его шелковые чулки и камзол из тафты выглядели на удивление богато.

Я слез со стула, вцепившись в свои бесполезные бумаги. Не помню, как шел по преображенному коридору, какими высокопарными банальностями Фернандо выгонял меня из палаццо на неожиданно многолюдную улицу. Ветер ворошил бумаги. Письмо вывалилось из пакета и шлепнулось на землю – я чуть не оставил его там. Я себя чувствовал второстепенным персонажем, который, сказав свою реплику, уходит за кулисы и наблюдает, как более запоминающиеся актеры стирают со сцены память о нем.

4. Джан Бонконвенто

– Дафай. Пшол фон. Кожаный остроносый сапог ткнул меня в бедро. Я вытер рукавом лицо и нос, прежде чем взглянуть вверх.

– Я просто смотрю, – сказал я.

– Нет, нет.

– Я был его учеником.

Испанец наклонился, чтобы показать мне кулак, густо поросший черной шерстью.

– Тфигай отсюда, – настаивал он. – Ты, пшол фон. – Щелкая пальцами, он попытался выманить меня из церкви, чтобы я не отвлекал верующих просьбами о подаянии.

– Я не попрошайка, – запротестовал я. – Йо но сой нищий, ты, осел.

– Осьол?

– Амига дель муэрто, эстой.

Солдат неуверенно замахнулся на меня мечом – плашмя. Даже пьяному – даже испанцу – нелегко заставить себя ударить убогого карлика. Тем не менее я решил отступить. Я прислонился к облезлому дереву рядом с лужицей кошачьей мочи и закусил губу, чтобы сдержать переполнявшие меня чувства. Небо заколыхалось, пойманное в чашу слез.

Арчимбольдо похоронили в Сен-Пьетро делла Винья. (Друг, если будешь идти мимо по каким-то своим делам, загляни в ее прохладную тень. Перекрестись перед алтарем, протяни руку к холодному надгробию и прочти эпитафию. Произнеси имя Арчимбольдо среди гипсовых святых.) На похороны пришло много народу. Богатые меценаты с супругами и пажами выстраивались в очередь; художники, одетые во все черное, как галки, разглядывали друг друга с высокомерным презрением; пришли даже послы, с унылыми по политической необходимости лицами. Что общего было у этих людей с Арчимбольдо? И все же их допустили на похороны, а я прятался за деревом, в месте, где гадили миланские бродяги, – лишенный возможности скорбеть об учителе. Солдат остановился и, брякнув толедской сталью, уселся на ступеньки.

По дороге домой – отголоски погребальных псалмов еще звенели у меня в ушах – я чувствовал, что жизнь моя кончена. Я потерял единственного наставника, а с ним – и надежду на лучшую жизнь. Его письмо, адресованное главе Священной Римской Империи, не могло оплатить переезд через Альпы; за недолгие годы нашего знакомства я еще не достиг того уровня, чтобы найти себе работу.