Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 14

– Маэстро… – сказал рыжий.

– Помолчи, Джованни.

– Но этот господин…

– Синьор Грилли, я нижайше молю извинить меня.

Медоточивый пришелец вплыл в мое поле зрения подобно планете. Одетый в черный камзол и расшитые золотом чулки, он пожал отцу руку с такой мощью, что затряслась его собственная плоть: толстое пузо над жирными ляжками, шея, выпирающая из воротника.

– Похороны – вещь расточительная. Они отбирают у нас время, напоминая о том, как мало отпущено человеку.

Мой отец изобразил приличествующую случаю скорбную мину.

– Надеюсь, это не кто-то из ваших родственников?

– Художник, второсортный художник. Я с ним практически не знаком. – Отец вежливо вздохнул, обнаружив свое незнание. – Настоящий фигляр. Иль Конте деи Каприччи, Граф Фантазий. Сказать по правде, он имеет больше значения для червей под землей, нежели для Человечества на земле.

Любезный читатель, я и не знал, что можно так презирать человека, даже не видя его лица. Я с трудом подавил желание разбить что-нибудь ценное.

– Синьор Бонконвенто, вы оказали мне великую честь. – Отец кашлянул, спрятав свою застенчивость в кулак, как вишневую косточку. – Я знаю, как трудно воспитать художника, я сам был художником. Позвольте представить вам моего сына.

– Давайте, – сказал маэстро. Грузно, как бык в загоне, он развернулся и оглядел пустое место рядом со мной. – Но где же он?

– Вот он, синьор.

– Где?

– Стоит перед вами.

Взгляд Бонконвенто грозил поджечь мои прилизанные волосы.

– Это его брат?

– Чей брат, простите?

– Брат вашего сына.

– Томмазо?

– Их обоих зовут Томмазо?

– Это и есть Томмазо.

У Бонконвенто отвисла челюсть. Напряженно поморщившись, он отмел предположение, что над ним издеваются. Наши взгляды столкнулись – и расцепились.

– Вы не говорили, что ваш сын немой.

– Он не немой, маэстро. Он молчит от восторга.

– А двигаться он может?

– Обычно да. – Голос отца напрягся.

– Ну, он знает, как обращаться с кистью – по крайней мере об этом свидетельствуют его работы. Я и не думал, что он такой… тихий. – Наклонившись вперед, маэстро окутал меня своим мясным дыханием. – Ну что, Томмазо, может, представить тебя семье? – Расплывшись в улыбке, Джан Бонконвенто сомкнул жирные пальцы на моей руке. Мы подошли к скамьям, и мысли об отце убрались на задворки сознания.

Ученик по имени Джованни, тот самый, который недобро смотрел на меня, буквально лучился любовью к учителю. Его улыбка была слишком уж лучезарной: на нее было больно смотреть – как на солнце, отраженное в полированном серебре.

– Джованни наш старший ученик. Он хороший художник и остряк. Берегись его языка, молодой мастер Грилли.

– Он может ранить, – сказал Джованни.

– И он раздвоен, как у змеи.

Анонимо Грилли – выбитый из колеи, как и сын, но менее способный скрывать смущение, – нашел этот обмен колкостями забавным, может быть, даже слишком забавным.

– А эти прилежные мартышки – братья Пьеро и Моска.

– Моска? – прыснул отец. – Странное имя для мальчика.

– Очень любит покушать, – посетовал Бонконвенто. – Как и большинство растущих организмов, думает только о еде.

Глядя на птичью грудку Моски, я с трудом в это верил. Братьям вряд ли было больше двенадцати: эдакие хилые, луноликие мальчики из тех, которые сразу же забываются, как только отводишь от них взгляд; с одинаково жалкими, торчащими розовыми ушами и синими венами, просвечивающими через молочную кожу. Я жалостливо пожелал им доброго дня.

– А, – воскликнул Маэстро, – наше юное дарование заговорило. Мальчики, подняли кисти. Смотрите, чтобы не было пузырей: грунт должен быть гладким, как сливки…

Братья кивнули и продолжили работу.

– И вот мы дошли до Витторио. Моего лучшего ученика. – Джан Бонконвенто оглянулся на моего растерянного отца. – Знаете, он уже делает модели. Вылитый ангел.

Сильный греческий профиль, усеянный жемчужинами пота и обрамленный влажными кудрями; полные женственные губы, едва тронутые младенческим пушком, оттеняющим уголки рта. В этом точеном лице душа просматривалась не лучше, чем в мраморном бюсте. Взгляд больших карих глаз Витторио был лишен всяких эмоций; он на мгновение остановился на мне и снова потерял фокус. Мальчик был любимчиком Бонконвенто.

Обход закончился, нас завели в угол мастерской. Забившись вместе с отцом и художником за ширму из неоконченных картин, в мешанине гипсовых конечностей и голов, я внезапно почувствовал себя таким одиноким; бессильным; марионеткой.

– Цените, молодой человек, жертву, которую ваш отец совершил для вас. Вы станете учеником в мастерской Джана Бонконвенто – величайшего миланского художника. Я украшал алтари и дворцы. Люди плакали, не стыдясь слез, глядя на мои Страсти Христовы и Скорбящих Богоматерей.

– Я копил на это, – тихо сказал отец. – Всю жизнь я копил.

– Мы – служители культа, Томмазо. Наше дело священно. Мы открываем Человеку тайны Бога.

– Я работал, я унижался, и все – для тебя.

– Чтобы довести твой талант до совершенства.

– Чтобы довести твой талант до совершенства.

Таким образом, против всех ожиданий, я продолжил свое обучение. Где и как мой отец встретился с Джаном Бонконвенто, я так никогда и не узнал. Но помимо сыновнего долга, призывавшего быть благодарным отцу, я испытывал странное чувство, что теперь я – это уже не я, а творение отца: посаженный в клетку и кормившийся за его счет, порабощенный его амбициозной любовью. В течение нашего визита Джан Бонконвенто играл роль любезного патриарха. Мне надлежало понять, что я вступаю в орден творцов. Стремление к достижению Великих Истин требует воздержания от суетных житейских наслаждений. Поэтому, чтобы расцвел мой талант, я должен отринуть прежнюю жизнь. Мне запрещалось встречаться с семьей, чтобы пусть даже и краткое возвращение к домашней жизни не смягчило моей решимости.

– Ты должен отгородиться от обыденности. Нельзя служить двум господам: Богу и Миру. – Массивная голова опустилась, заслоняя от меня остаток Творения. – Ты готов принять обет?

– Он готов.

– Пусть ответит сам мальчик.

– Скажи ему «да», Томмазо.

У меня в голове словно скреблась мышь, ища выход. Зажатый между двумя объединенными волями, я выпалил:

– Да! Я готов!

Мне в шею со свистом ударил воздушный комок; это судорожно выдохнул отец. Джан Бонконвенто, этот раздутый Атлас, выпрямился во весь рост, подставив мне свой расшитый пах.

– Завтра, – сказал он, – ты начнешь обучение.

Последний вечер с отцом мы провели в таверне «Феникс» под Сан-Фиделе. Я был в прострации: потрясений одного этого дня хватило бы на целый год. Отец тоже выглядел расстроенным, хотя старался изобразить ликование. Мы даже и не пытались разрушить стену между нами, и оба с облегчением вздохнули, когда из дрожащего света факелов к нам на стол выплыли миски с дымящийся казеулой. Я жадно набросился на свою порцию. Свинина, капуста и соус луганега притупили страх перед завтрашним днем. Неровные пальцы Бонконвенто, злой взгляд Джованни и пустая красота Витторио сделались добрыми знаками в рассыпающемся сне. Я понимал только одно: во мне опять пробудилась надежда. Я похлопал по письму Арчимбольдо, которое лежало у меня за пазухой, как будто оно было живым существом и нуждалось в поддержке.

Отец не разделял моего внимания к еде. Окруженный паром, исходящим от миски, он сидел, погруженный в раздумья, пока его не прорвало:

– Я сам был в обучении у мастера. Я пробивался сам, потом и кровью. Без поддержки отца, старого Джакопо. Займись шелком, мальчик мой, не прогадаешь. Но я его перехитрил. Я нашел путь.

Набивая рот свиной кожей и с шумом потягивая вино, я в последний раз слушал легенду о юности своего отца: все детали его взлета и падения, его прием в Академию художеств и изгнание оттуда. Он ожидал – и не зря, – что добьется большого успеха. Но его доконали вдовство и безумство меланхолии. А я, его сын, несмотря на свое уродство, унаследовал его талант и должен теперь оправдать свое смертоносное рождение.