Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 47
Сначала мне показалось, что герцог, недовольный бугром на подушке, копается за спиной, пытаясь поправить ее или вытащить; он был как-то неестественно скрючен и свешивался вправо. Когда-то это тело было могучим и крепким, портрет Альтманна не врал; но теперь мышцы стали тем грузом, который сломал хребет его духу. Одетый в черное, словно в трауре по своей жизни, герцог Альбрехт ХІІ Фельсенгрюндский подъехал к своим солдатам, колеса его каталки чирикали, словно воробьи в кустах. Он выглядел таким несчастным: когда кресло ехало вдоль ряда стражников, Иосии Коху приходилось поворачивать голову герцога. Я не слышал его комментариев по поводу внешнего вида солдат, кажется, их не слышали и сами солдаты, поэтому Иосии Коху приходилось переводить. Это унижение бесило герцога. Правым кулаком, в котором еще оставалась какая-то сила (возможно, остатки той самой силы, что сломала нос моему покровителю), он врезал по подлокотнику кресла. Барабанная дробь постепенно замедлялась, и когда герцог достаточно насмотрелся на свое войско, он повернулся к гражданскому строю. Придворные засуетились и вытянулись по струнке.
– Аэт-то?
– Ты же знаешь герра Альтмана, отец.
– То этт? Рядмсним!
Его взгляд был бессмысленным, словно стеклянным; слезящиеся глаза были на одном уровне с моими. Голос, когда-то звучный, теперь стал натужным и хриплым, как ржавый насос.
– Меня зовут Томмазо Грилли, к вашим услугам.
– Сверчок?
– Нет, отец, – Грилли. – Альбрехт, мой Альбрехт, с которым я после приезда не перекинулся ни единым словом, посмотрел на меня с заговорщическим видом. – Это мой друг, отец.
– Оже гарлиг.
– Друг из Нюрнберга. Весьма почтительный молодой человек.
– Чётоф гарлиг.
Я так и не понял: ему не понравился лично я или это сказывалась болезнь и общая усталость от жизни?
– Чё он зись деает? Брех, скжи, чё он зись деает?
– Он мой учитель, отец. Мой учитель латыни. Яростный огонь в глазах герцога тут же потух: его интерес
угас, и паж покатил кресло дальше. Я остолбенел.
– Учитель латыни?
– Учитель латыни?
Когда я возвращался в свою спальню в южном крыле, по дороге меня нагнал Теодор Альтманн – и навис надо мной, словно хотел опрокинуть.
– В детстве ему уже преподавали латынь, я знал его учителей, это были мои друзья. С чего бы он взялся за латынь теперь?
Я ускорил шаг к Вергессен-штрассе, пытаясь уйти от него.
– Отвечай. Почему ты такой скрытный?
– Я не скрытный, герр Альтманн. Вы слышали, что сказал маркиз. – Взопревший, воняющий уксусом Альтманн так сильно карябал лысину, что его шапка упала на пол. – Вы живете здесь, в замке? – спросил я.
– Живу? Хм… ну да, раньше – да…
– Ах, раньше. И, надо думать, за мной вы идете из-за ностальгии? Вы ведь живете на конюшне.
– Рядом. Я живу рядом с конюшней…
– Тогда у вас нет причины идти следом за мной, не так ли?
Теодор Альтманн не выдержал. Его стариковский нос побагровел, а губы, наоборот, побелели. Он принялся осыпать меня упреками на беглой латыни. Я не сумел ответить тем же (не моя вина, что у Альбрехта не хватило воображения ни на что другое) и вместо этого огрызнулся на ломаном немецком.
– Я именно тот, – сказал я, – кого вы всегда боялись.
– Да? – спросил Альтманн. – И кто же?
– Я художник. Я фаворит маркиза. А как к вам относится будущая власть?
Не ожидая ответа, я оставил своего остолбеневшего оппонента под окнами бывших покоев герцогини и отправился к себе.
Днем, надеясь развеять скуку, я решил сходить в город. Не представляя, что там может быть для меня интересного (кроме родительского дома одного известного вам художника), я, перебирая оставшиеся в кармане монеты, надеялся найти там развлечения определенного толка, тяга к которым была на время подавлена вследствие длительной тряски в седле.
У ворот дежурил добрый солдат Клаус. Я думал, что он пропустит меня без всяких проблем. Вместо этого я уперся в его мозолистую ладонь.
– Мне казалось, что ты тут стоишь, чтобы не пускать людей внутрь, – пошутил я.
– Простите, сударь. Я вынужден спросить, куда вы направляетесь.
– На прогулку. Представляешь, Клаус, моя нога еще не ступала на траву Фельсенгрюнде.
Но Клаус даже не улыбнулся.
– У меня четкий приказ. – Приказ?
– Мне запретили вас выпускать.
Сперва я испугался, что вызвал неудовольствие больного герцога. Может быть, после смотра у них с маркизом случилась какая-то перепалка насчет меня, чётофа гарлига? С маркизом связи по-прежнему не было, но, по слухам, он никогда не перечил отцу. Была ли его неприязнь проявлением сыновнего долга? Я – в последний раз в жизни – начал сомневаться в постоянстве своей удачи.
Через две недели после моего столкновения с исполнительным Клаусом меня поспешно призвали в герцогские покои. За мной пришел сам Иосия Кох, истлевшая краса расцвета силы Альбрехта XII.
– Он что?… – спросил я. – Как мне одеться?
– Ради всего святого, просто идите за мной, – проговорил он со слезами в голосе.
Я последовал за ним в помещения для прислуги, где перешептывались повара и служанки. Иосия Кох не обращал на них внимания – он по-прежнему заливался слезами и что-то бормотал себе под нос. Вместо того чтобы обойти Большой дворец, мы срезали путь через казнохранилище и вышли на улицу.
Замок охватила показная печаль. Слуги кланялись нам с подобающе скорбным видом и продолжали болтать. Специально выстиранные по такому случаю платки прикладывались к сухим глазам. Из вестибюля Большого дворца мы прошли прямо в герцогские покои. Как и во дворцах более знатных фамилий, в Фельсенгрюнде к трону приближаешься постепенно: только самые высокопоставленные вельможи допускаются в тронный зал, а те, кто рангом пониже, толпятся в приемных. В последний раз, когда мне довелось оказаться в таких политических обстоятельствах, за мной гналась толпа стражников. Теперь мне на пятки наступали одни лишь взгляды.
В первой приемной, куда не проникал солнечный свет, согласно дворцовой иерархии, собралась прислуга: каменщики, плотники и лакеи стояли ближе к двери во вторую приемную, а служанки, конюшие и посудомойки теснились у дальней стены. Когда мы входили во вторую приемную, стражники отдали нам салют. Яркий огонь в камине заменял собой солнце, обогревая старые кости служителей более высокого ранга: казначейских писарей, стрельцов в сапогах со шпорами, поваров из банкетного зала, стряхивавших с фартуков муку. Я впервые увидел серповидные усы шерифа, кровожадного франта, который стоял у очага и беседовал с тройкой парней совершенно злодейского вида. При появлении Иосии Коха все напускали на себя скорбный вид. Но их притворная печаль не шла ни в какое сравнение с его истинным горем. Какая-то предприимчивая дама попыталась завыть, но быстро одумалась. Я ощущал всеобщую враждебность и был рад уйти от этой толпы – в Риттерштубе, Рыцарский зал, где происходили официальные аудиенции.
– Кох, что происходит?
– Почему нас не пускают?
– Мы уже два часа тут стоим!
Благородная публика не ограничивалась немыми упреками. Когда они поняли, что я – полное ничтожество, если судить по рассказам Винкельбаха, – допущен в святая святых раньше них, раздались вопли негодования. Мартин Грюнен-фельдер топнул ногой, как избалованный ребенок. Потрясенный казначей тряхнул гривой, рассыпая счета и расписки. Даже обергофмейстеру пришлось ждать своей очереди с холодным блеском ненависти в глазах.
В пустой приватной приемной Иосия Кох отослал последнего стражника. Прекрасный паж открыл двери герцогской спальни, и лицо у него было отнюдь не заплаканным.
Внутри было темно. Глаза постепенно привыкли к полумраку, и я разглядел кровать под балдахином, ставшую катафалком для окоченевшего трупа. Альбрехт, вцепившийся в простыню, молился у смертного ложа отца.
– Томас Грилли, – прошептал Иосия Кох, словно слишком громкие звуки могли потревожить покойного.