Три вора - Нотари Гумберто (Умберто). Страница 19

Каскариллья простился легким безукоризненным поклоном, и глазами дал знак Норис отпереть дверь, за которой советник Орнано, в голубом шлафроке, ожидал, улыбаясь.

III

Но, очутившись лицом к лицу с женой, коммерции советник моментально потерял свою улыбку.

Он ожидал, правда, хорошей головомойки за визит, который осмеливался нанести после полученной им час назад отставки, но только сейчас по взволнованному, искаженному лицу жены он сообразил, какую грозную бурю вместо ожидаемого преходящего гнева поднял он.

Он попробовал было изобразить жалостную улыбку, но губы его сложились в неопределенную гримасу, колеблющуюся между страхом и развязностью: гримасу слуги, пытающегося после совершенной вины спастись при помощи нелепого и идиотского оправдания.

– Я тебя потревожил, Норис? Ты спала уже?

Синьора, не произнося ни слова, схватила его за рукав и чуть не бегом протащила в глубь комнаты, где безумным взглядом приковала его на месте лицом к себе, а спиной к двери, через которую тем временем Каскариллья скрылся как тень.

Норис заметила его исчезновение и расширенными глазами продолжала смотреть вслед.

Советник обернулся; увидев раскрытую настежь дверь, он поспешил в этот критический для него момент проявить любезность, более чем должную, и бросился со всех ног запирать, путаясь в своем шлафроке.

Когда он вернулся, охорашиваясь, чтобы придать своей персоне возможно более подкупающей грации, ураган разразился над его головой.

– Ну, чего тебе нужно? Чего нужно? Зачем сюда явился? Говори!… Говори! Говори! Даже спать не даешь… Даже сна не уважаешь… Ну что? Что случилось? Пожар в доме? Это пришел сказать? Это, это? Да, говори же! Говори! Говори!

Закрутившись под этим натиском, словно подхваченный смерчем, коммерции советник совершенно потерял дар слова.

– Я… я… ничего… ты… усн… об…

Но Норис, заряженная всеми испытанными треволнениями, была неукротима.

– Этого нужно было ожидать, – продолжала она, бешено метаясь по комнате, задевая и опрокидывая подушки и кресла. – Этого нужно было ожидать! От человека… от подобного человека. Боже! Что за каторга! Нет! Лучше умереть… в тысячу раз лучше умереть… Даже ночью… даже ночью… от тебя покоя нет…

Советник, совершенно уничтоженный, нервно теребил пуговицу своего шлафрока; перед лицом бешеной ярости своей жены он понял ясно всю громадность содеянного им преступления.

– Прости меня, Норис… Я прошу прощения… Я не знал… Понимаешь, не спал… не мог заснуть… не знаю… жара… поезд… мне почудилось, что ты зовешь… Тогда… я подумал, что и ты тоже не спишь… Ну, полно, Норис, успокойся… Я ухожу… сию минуту ухожу…

И он на самом деле направился к выходу.

– Нет! – крикнула Норис с движением испуга. – Оставайся! Мне нужно переговорить с тобой.

Советник остановился и изумленно посмотрел на свою жену.

– Как хочешь, – покорно согласился он, с тревогой готовясь встретить новый шквал.

Норис бросилась на диван и молчала, тогда как грудь ее беспорядочно колыхалась под давлением внутренней бури.

Прошла минута, показавшаяся советнику бесконечно долгой и томительной.

Вдруг с безмолвной улицы донесся звучный веселый голос, который пел куплет из популярной в те дни оперетки:

Вспорхнув, умчался соловей,
И весело поет,
А дома старый дуралей
Развесив уши, ждет.

То был Каскариллья.

Он выполнял свое обещание.

– Поет кто-то, – скромно заметил советник, чтобы нарушить неловкое молчание.

Песенка смолкла.

Издалека донесся стук захлопываемых дверец, затем треск автомобиля, исчезающего в глубине улицы.

– Убирайся! – бросила Норис своему мужу.

И глаза ее, дерзкие и влажные, словно искали в пространстве скрывшуюся тень.

Часть третья

I

«Редко, – писали газеты, – приходилось нам видеть большой двор и коридоры Дворца Правосудия, переполненными такой громадной разношерстной толпой, какая стекалась отовсюду присутствовать при развязке этого интереснейшего в уголовной хронике случая, который публика, охотница до кратких характеристик, окрестила именем «Процесса трех миллионов».

Если бы зловещая архитектура сурового храма Фемиды не воздвигала перед ними своих мрачных облезлых стен, своих холодных закоулков и могильно величественных залов, вызывая в нас почтительно жуткий трепет, мы подумали бы, что находимся на одном из торжественнейших праздников искусства или на арене какого-нибудь страстного опасного спорта: так велика, разнокалиберна и жадно-лихорадочно настроена была толпа, занимавшая огромный зал суда присяжных, куда уважаемый председатель нашего Трибунала счел удобным перенести заседание, принимая во внимание исключительную важность дела и болезненное любопытство, которое возбуждали в гражданах, как фигура печального героя процесса, так и почтенная особа потерпевшего.

Явившись сегодня утром к воротам Дворца Правосудия, перед которыми уже с рассвета толпились серые группы рабочих, праздношатающихся и мелких лавочников, мы пережили впечатление, будто находимся у дверей галереи оперного театра за двенадцать часов до появления «публики первого яруса», которую лишь бессмертное имя Джузеппе Верди умело расшевелить и воспламенить.

Несколько позже, хотя опять-таки далеко не в обычный час, мы имели возможность наблюдать, как из всех улиц и переулочков, ведущих к уединенно стоящему зданию Суда, стали подъезжать экипажи и автомобили, подвозя сюда все, что есть значительного и блестящего в таком огромном городе, как наш, – в среде промышленников и родовой аристократии, в рядах финансистов и политических деятелей, в сфере искусства и мире театральном.

Среди этой массы лиц, продефилировавшей мимо нас, мы отметили весь главный штаб итальянской литературы, проследовавший к специально для него отведенным местам.

Так, возле разряженной и вылощенной фигурки Габриэля д'Аннунцио, с его вечной усмешкой, приводящей в смущение юношей, мы заметили Винченцо Морелли, замкнутого в неподвижную иронию своего непроницаемого лица, а рядом с гордой энергичной персоной итальяно-французского поэта Ф. Маринетти, с его лихорадочно декламаторскими жестами, аскетическую фигуру Э. Бутти. Дальше, из-за нероновой головы Джиованни Борелли, последнего великого трибуна, выглядывал сатанинский лик Джакино-Пьетро Лучини, первого агитатора итальянской литературной фронды. Далее – прочие гении: и Роберто Бракко, и Артуро Лабриола, и Уго Онести, и Иноченцо Каппа…

Таким образом, даже сливки литературы, избранники мысли не устояли против затягивающей силы того водоворота любопытства, какой вызвал в обществе герой одной из колоссальнейших краж, когда-либо отмеченных судебными летописями. Очевидно, не одна только кровь с ее тайной зверства, с ее пряным запахом и багровым ореолом, порождает нездоровые чары, превращающие величайшего злодея в героя современности: золото, в свою очередь, обладает раздражающим действием на нашу психику. И, наблюдая лихорадочно нетерпеливую толпу, собравшуюся в этом величественном зале, невольно приходишь к заключению, что в наши дни золото сильнее крови.

Есть ли это знамение вырождения чувства, или только знак перемещения алчности современного человечества от жизни к деньгам?

Много размышлений и, конечно, далеко не оптимистических, могли бы мы высказать по поводу поистине неожиданного зрелища, развернувшегося перед нашими глазами, если бы наш долг прилежного хроникера не возлагал на нас обязанности прежде всего излагать факты, оставляя на долю других задачу, быть может, не слишком приятную, – критического их анализа.

Скамьи, отведенные для прессы, переполнены армией коллег, явившихся со всех концов Италии.