Брошенные машины - Нун Джефф. Страница 45
Четвертый мальчик вернулся в комнату с балкона. Провел рукой по волосам, стряхивая дождевые капли.
— Ты меня не заметила? Я спрятался.
Я не смогла ничего ответить. Все слова растерялись.
— Меня Алекс зовут. А тебя?
Мальчик ждал. Я молчала: я забыла, как меня зовут. Куда оно делось, имя? Улыбка дрогнула на лице мальчика. На его симпатичной мордашке, испещренной чернилами. Он пожал плечами, прошел мимо меня и присоединился к своим товарищам. Все эти дети… они здесь откуда? Они перемещались по комнате, по клеткам ковра. Один мальчик опустился на четвереньки и принялся слизывать с пола соль. Соль, пропитанную вином. Меня как будто околдовали. Эта волшебная комната захватила меня и уже не отпускала. Опрокинутые шахматные фигуры на доске. Страницы рукописи, разбросанные по полу. У меня подкосились ноги.
Что я здесь делаю? Дочь уже не вернуть. Она умерла. Утонула в себе.
Я упала на пол.
Анджела, Анджела…
Я упала на пол, проклиная себя, свою слабость, и любовь, что приходит всегда слишком поздно и слишком медленно. Любовь, замкнувшуюся в себе. Которая уже никогда не раскроется.
— Ты посмотри на себя.
Опять эта женщина. Она вернулась из кухни.
— Это Павлин приходил. Спрашивал про тебя. Здесь ли ты.
Что я могла ей сказать?
— Я, конечно, сказала, что нет.
Да, все правильно. Это правильно. Быть не здесь. Вообще нигде. Освободиться от необходимости сопротивляться. Потерять имя. Тень слова, что отступает все дальше и дальше, бледнеет и исчезает вдали — и чем дальше оно отступает, тем спокойнее становится на душе. Без указателей и без подсказок. Без направления и цели. И тогда я поняла, что падаю в темноту.
Женщина помогла мне подняться. Она схватила меня за шкирку, подняла на ноги и развернула лицом к себе. Так близко. Глаза в глаза.
— Ты посмотри на себя. Господи. Что с тобой? До чего ты себя довела?
Она ударила меня по лицу. Она держала меня одной рукой, а другой рукой била по лицу. Наотмашь. Раз, другой, третий. Я не сопротивлялась. Еще раз, и еще. И еще. Пусть будет больно, пусть. Наконец она отпустила меня. Я снова упала на пол, на колени. Окно. А за прозрачным стеклом…
Луна. Единственный незамутненный сигнал. Секунда с четвертью — столько идет до меня ее свет. Я закрыла глаза, но луна не исчезла. Внутри разлилось странное тепло. Готовность принять то, что есть. И желание отдать все, что есть.
Я открыла глаза. Оказалось, что я стою перед второй дверью, перед занавеской из бусин. Бусины были двух цветов: голубые и желтые. Сотни и сотни крошечных шариков, просто нанизанные на веревки — как попало, даже без намека на какой-то узор. И они двигались, эти бусины, подчиняясь какой-то неведомой мне гармонии. За ними мерцал тусклый неровный свет: он то разгорался, то почти гас. Может быть, это была свеча?
Я раздвинула занавеску и вошла во вторую комнату под тихую музыку бусин.
Пламя вспыхнуло ярче. Словно лишь оттого, что я вошла в эту комнату. Едва уловимое перемещение тела в пространстве, даже биение сердца в груди — этого было уже достаточно. Огоньки заплясали, отклонились в сторону, едва не погасли, но все-таки выровнялись — нерешительно, словно в сомнении. Я насчитала всего шесть свечей и только потом поняла, что их было три. Просто они стояли перед зеркалами. Три свечи, три отражения. В разных концах комнаты. Бледные пятна лилового света.
Все остальное тонуло в сумраке.
Я уже не видела занавески из бусин. Наверное, она сомкнулась, закрылась. Двери не было. Была лишь темнота, и оттуда, из темноты, доносились тихие стоны. Я шагнула вперед, и что-то задело меня по лицу — что-то мокрое, мягкое. Что-то мокрое, мягкое, липкое, волокнистое и щекочущее. Оно было повсюду. Я его чувствовала всей кожей. Нежное прикосновение, от которого кровь стыла в жилах. Воспоминание. Поздний вечер, и я, совсем маленькая, мчусь домой, в темноте, по полю, под черными деревьями, и со всего маху влетаю лицом в паутину. Ощущение точно такое же. Жутко противное. Еще шаг вперед. Слабое сопротивление, а потом нити рвутся.
В сумраке проступила кровать, очертания кровати — большой, двуспальной. Мне показалось, там кто-то лежал, под одеялом. Но я могла и ошибаться. Снова раздался стон, а потом — тихий скрип. Этот звук я узнала сразу. Скрип пера по бумаге. Он доносился из угла комнаты, где не было света и где темнота заключала в себе какую-то тень, силуэт сгущенной черноты.
Я стояла в двух-трех шагах от кровати, вся облепленная паутиной. Зеркала тускло поблескивали на стенах. Они висели чуть ниже уровня глаз. Но мне все равно надо быть осторожнее — чтобы уклониться от их пристального взгляда. И хотя я старалась на них не смотреть, я чувствовала их присутствие рядом. Кусочки сна, проступившего в явь. Три зеркала. Для одной комнаты — слишком много. В последний раз я такое видела лишь в доме Кингсли. И я знала: внутри одного из них будут бусины. А паутина, наверное, протянулась сюда из второго. А что будет в третьем? Какое еще волшебство?
— Марлин…
Голос из темноты. Даже не голос, а стон. Хриплое дыхание. Язык, что натужно выдавливает слова из горла.
— Марлин? Тебя так зовут?
— Да.
Что-то зашевелилось в углу; тени заколыхались, пламя свечей задрожало. Липкие нити как будто стянулись туже; сработал какой-то тайный механизм. Крошечные огоньки, отраженные в зеркалах, как будто налились свечением, три луча соединились, рассеивая темноту. И там, в темноте, проступило лицо…
— Коул?
— Нет. Ближе не подходи. Не надо.
Это было лицо старика, дрожащее в бледном неверном свете. Длинные белые волосы падали на глаза. Кожа была точно тонкий слой воска, почти прозрачный, за исключением немногочисленных темных пятен. Глаза были закрыты, но потом они открылись. Один глаз смотрел на меня — широко распахнутый, пристальный; второй был как дыра на лице, устрашающая чернота. Сухие губы втянули воздух и выдали тихий стон. И только потом — слова.
— Чего тебе нужно?
Я не смогла выдавить из себя ни слова.
— Хочешь меня обокрасть.
— Нет.
— Тебя прислал Кингсли, да?
— Вы знаете Кингсли?
— Я знаю о нем. — Губы растянулись в улыбке и тут же сложились в жесткую линию. — Я знаю о людях, которые ищут. Почти обо всех. Об их агентах, об их жалких потугах. Обо всем. О деньгах, о страданиях. И я знаю, чем все кончается. Они сидят взаперти, отгородившись от мира. В одиночестве, в темноте. Со своими сияющими сокровищами. Сидят и плачут.
Старик закашлялся, как будто ему было больно уже оттого, что он произносит слова. Он попытался взять себя в руки. Поднес дрожащую руку к губам, чтобы вытереть сгусток мокроты. И три зеркала с заключенными в них искаженными лицами — лицами Коула — тоже вздрогнули и задрожали, сопереживая.
— Марлин…
Он умирал. Теперь я поняла.
Он медленно умирал в этой комнате, в темноте. В одиночестве. И лишь объятие зеркал не давало остановиться его дыханию, его сердцу; его руке, что даже сейчас выводила слова на бумаге; его губам, языку.
— Ты не первая, кто приходил сюда и просил. Умолял. Нет, не первая.
Свет, обрамлявший его лицо, сделался ярче. Нити паутины на миг отлепились от моей кожи, но тут же вернулись на место. Старик поднял что-то с колен. Свет на мгновение померк, а потом ослепительно вспыхнул. Глаза старика — и тот, который живой, и тот, который пустой, как будто затянутый чернотой, — широко распахнулись, когда он поднес эту штуку ближе к лицу.
Это был осколок. Осколок зеркала. Его сияющие лучи разбежались по стенам, тревожа сумрак. Теперь я не видела лицо старика — только руку, его трясущуюся руку, ладонь, вжимавшуюся в стекло. Проходящую сквозь стекло. Рука погружалась все глубже и глубже. Туда, за зеркальную грань.
Я смотрела на это, затаив дыхание.
— Пожалуйста…
Это слово, всего одно слово. Выдавленное наружу. Исполненное неизбывной боли. Его рука как будто застряла в зеркале; словно что-то ее держало, с той стороны. Что-то там, за стеклом, что приносит лишь боль. Только боль. Пламя свечей стало ярче. Паутина стянулась, заключая меня в тугой кокон. На какую-то долю секунды все замерло в неподвижности. А потом Коул вздохнул и вытянул руку из зеркала. Теперь его пальцы были измазаны чем-то черным. Они влажно поблескивали — темные, как сама ночь. Он провел пальцем по лбу, по щеке, по губам, оставляя отметину черноты.