Мною рожденный - Астафьев Виктор Петрович. Страница 4

Простите меня навечно. Храни вас Бог».

* * *

Рассказ Валентина Ивановича Кропалева, известного киноартиста, так и не сыгравшего Есенина на экране, названный им самим — «Возмездие», записанный им самим на магнитофонную пленку — в назидание потомкам: «С чего и начать — не знаю. Начну, пожалуй, без интриги. Рожден северной деревней. Школа. Самодеятельность. Агитбригада, одержавшая на всесоюзном смотре творческую победу. С третьей попытки поступление во ВГИК, к великим педагогам — Герасимову и Макаровой.

Общежитие. Рижский вокзал. Разгрузка вагонов. Недоеды. Недосыпы. Гулянки. Веселье.

Была у Сергея Аполлинарьевича одна замечательная особенность: он всю вгиковскую группу забирал на съемки своих картин — кого снимать, кого плоское катать, кого круглое таскать, кого освещать, кого администрировать, чтобы удобрить и подкормить свой посев. Я долго таскал и катал. Потом освещал. Потом администрации помогал. Потом в массовку попал, потом в эпизод, а на четвертом курсе и роль получил, молодого, смертельно непримиримого и беспощадного к врагам революции чекиста. Научился кожанку носить, из нагана холостыми патронами палить, на коне скакать.

Премьеры! Аплодисменты! Творческие встречи! Автографы! Банкеты. Восторженные поклонницы..

На поклоннице я и спекся. Звали ее Викой, Викторией. Победа, значит. Сокрушение лирического полу. Я и оглянуться не успел, как оказался в постели, потом — в генеральской квартире. Увы, увы, Василий Васильевич Горошкин к периоду моего восхождения к вершинам кино и вашему возвращению из Коми-лесов взошел уже к своим вершинам. Нюсечка, Анна Ананьевна Горошкина, к той поре тело пышное обрела, или телесную опухоль, на спецхарчах из закрытого спецраспределителя для избранных личностей.

Я сначала ничего не помнил, только ел и гулял, гулял и ел. А меня хвалили и показывали знатным гостям, как знаменитость среднего достоинства, вместе с тявкающей Булькой — болонкой, умеющей ходить на задних лапах и даже плясать под святочный марш Дунаевского „Утро красит нежным светом“, показывали вместе с иконами, африканскими масками, хрусталем, коврами и другими материальными ценностями.

Юга, курорты, спецдомики под названием „охотничьи“, лихая стрельба в заказниках, шашлыки, сырая звериная печенка. Киноведы в штатском. Официантки всех национальностей, форм и расцветок. Пьяные объятия. Поцелуи. Похлопывания по спине широченных начальственных ладоней…

Очнулся — не снимают. И не зовут сниматься. Сергей Аполлинарьевич и Тамара Макарова отворачиваются, руки не подают. Протесты. Жалобы. Истерики. Раздумья. Терзания. Зависть. Творческий застой. Первый длительный запой.

Упреки. Подозрения. Неоправдавшиеся надежды. Баба моя — Виктория — начинает кричать. Потом посуду бить. Пробует и меня бить. Однажды из-за ревности чуть нос мне не откусила. А куда же артисту без носа-то?

Стал я задумываться. Петь Николая Рубцова под гитару: „Буду поливать цветы, думать о своей судьбе…“

Раздумья были результативны. Я оглянулся окрест, и сердце мое содрогнулось: в какой же я свинарник по пьянке залез! Есть у одного, уже покойного, поэта, близкого мне по запоям, замечательное стихотворение о Мадонне Рафаэля. Это, значит, давняя уже история. Перед тем, как увезти обратно, вернуть немцам сокровища Дрезденской галереи, захваченные, — ой, простите! — спасенные нашими доблестными войсками, народу их показывали на прощанье и отдельно показывали великую Мадонну. Я ее тоже видел, но не скажу, что высоко оценил. Из деревни ж совсем недавно. Мне тогда руганый-переруганый Лактионов был ближе, чем божественный Рафаэль.

Да-а, и вот, значит, ходит и ходит один гражданин советский запущенного вида, глазеет на прекрасную Мадонну. Аж подозрительно — чего он столько ходит-то? А тот ходил-ходил и:

В торжественно гудящем зале,
где созерцалось божество,
он плакал пьяными слезами
и не стыдился никого.
Он руки покаянно поднял,
он сам себя казнил, крушил:
„Я понял, — он кричал, — я понял,
с какими стервами я жил!“

И я, как тот персонаж забытого стихотворения, тоже вдруг, о, вечное благодарствие этому вечному „вдруг“, понял, где я нахожусь. Затем пытаюсь понять, что со мной? Зачем я здесь? А это уже гибель для персонажей данного сценария и жителей генеральского обиталища, — такие громады, как Василий Васильевич Горошкин, природой созданы не для того, чтобы думать, нет у них такого инструмента, которым думают, как у некоторых северных народностей не имеется элемента или железы, способствующей брожению овощей и всякой такой хмельной фактуры. Они ж мясо да рыбу едят и оттого погибают быстрей нас от алкогольных веществ.

Оглянулся я, стало быть, окрест…

Тихо на генеральской хазе, враждебно, больно и сумрачно. Генерал дома сидит — на досрочной пенсии, овсяную кашу варит. Нюсечка, теща моя, в стоптанных тапочках и в расстегнутом халате по пыльным комнатам бродит, матерится, курит, без конца звонит, новую домработницу ищет. Жизнерадостная болонка Булька сдохла от недогляда. Баба моя, енаральская дочь, тоже где-то бродит, что-то ищет.

С нее, с дочери-то, и начались качание и крен непотопляемого генеральского фрегата, без остановки першего по морям, по волнам бурной современности, прямиком в светлое будущее.

Стали возвращаться из вами обжитых Коми— и других прочих лесов и тундр некоторые уцелевшие и не все память потерявшие репрессированные граждане. Не перевоспитанные до конца, не заломанные до основания, как ваш супруг, начали они не только романы строчить про ударные стройки в таежных далях, но жалобы строчили, петиции, требовали ясности, отмщения, справедливости.

И выяснилось, что папочка — наш Васечка — не за просто так готовое жилье со скарбом отхватил. Благородной души создание (человеком эту падлу я не могу назвать), Васечка усердно отрабатывал жилье и имущество. Выяснилось, что на Лубянке редко кому удавалось превзойти его в жестокости.

А тут бац! — моя баба, енаральская дочь, любившая крепкую еду, веселые компании и много на себе всякого барахла и блеска, была в нашем родном Доме кино остановлена одним „бывшим“ режиссером и на ней опознаны были сережки жены режиссера.

Крик. Истерика. Мордобой. Расследование.

Heт жены режиссера. И концов нет. Зато там и сям по квартирам и дачам у лиц, неистово боровшихся за справедливость, за совесть и честь советского гражданина, обнаруживается золотишко, именные ценности, произведения искусства, древняя утварь, книги, ружья, кинжалы, и даже паникадило из взорванного собора было наконец-то обнаружено.

Хрущев Никита. Двадцатый съезд. Доклад. Прения. Возмущения. Негодование. Встряска. Пьянка. Переустройство аппарата. Воскресение общественного сознания.

У Василия Васильевича Горошкина отнимают половину пенсии и изгоняют его из рядов капээсэс. Василь Васильевич сперва дома орал, потом по телефону: „Мало мы их, мерзавцев, стреляли!“

Телефон отключают. Дачу отбирают. Все гости и друзья сей дом покидают.

Я потихонечку, полегонечку от своей бабы и генеральских объектов делаю атанде. Шляюсь по Москве. Начинаю работать, соглашаясь сниматься в фильмах о неутомимых нефтеразведчиках, об азиатских кровожадных басмачах, где вдохновенно изображал большевика Василия, день и ночь рассуждающего о ленинизме, без устали стреляющего богачей, умиротворяющего дикую азиатчину и на лихом рысаке, со знаменем в руке въезжающего в бедные кишлаки под крики „ура“ и „ассалам алейкум“; играл честных и непримиримых милиционеров, даже на роль миллионера-капиталиста единожды пробовался, но мордой не вышел.

Баба моя, енаральская дочь, благодаря моей „руке“ перезнакомившаяся „с кино“, все чаще и чаще улетает на юг — джигитовать.