Свидание с Бонапартом - Окуджава Булат Шалвович. Страница 20

Утром я молился о ненастье. Тучки набежали со стороны Протвы, а сейчас уже они наползли сплошным покрывалом, обложили небо… От Царева Займища войска будут уходить, ежели совсем не ополоумели, будут отходить на Гжатск, а тут и Липеньки. Какое будет лицо у этого красногубого драгуна, когда над Липеньками взовьется черный дым и загадочные слухи поползут по ночным бивакам сквозь молочный туман…

– Получается странная картина, – сказал Пряхин, отставляя тарелку, по которой прошелся хлебным мякишем, – с одной стороны, сплошные выигрыши в стычках, с другой – беспрерывное отступление. Вдруг выясняется, что французы совершили вероломное нападение: вы, конечно, знаете, что они напали вероломно, и все такое… Я понимаю, конечно, что это с их стороны бестактность, – он засмеялся, – но ведь война же! И вот, представьте, отступаем, маневрируем, сжигаем магазины, чтобы не достались врагу, такие запасы, что трудно передать! Бог ты мой, мы ведь шли от самого Петербурга в надежде, что при столкновении с противником устроим им баню, и дело с концом, ну, не баню, а просто исполним свой долг, но от Витебска как покатились, и начинаются такие картины: вечером на биваке счастливое известие, что Платов где-то там перед нами вошел в соприкосновение, потрепал дивизию и взял тысячу пленных. Кричим «ура». Утром просыпаемся. «Господа, быть наготове, скоро выступаем». Все наготове. Выступаем… но не против француза, не добивать его, а от него! Да как быстро! В иной день пятьдесят верст… И снова та же картина: «Господа, радостное известие. Кульнев опрокинул авангард, взял три тысячи пленных и десять орудий. Ура…» А утром все в седло… и в дорогу… И заметьте, что все цифры круглы, как наливное яблочко. Вот так, торжествуя, катились до Смоленска, потом до Вязьмы, теперь, наверное, и от Царева Займища покатимся… Мы тут в рейде с моими драгунами надеялись столкнуться с каким-нибудь французским авангардиком: руки чешутся, да к тому же не по общей команде, а сами, сами Кровь бурлит – сил никаких! – И оборотился к Арише: – Представляете, Арина Семеновна, что значит – у драгун кровь кипит? – Она удостоила его благосклонным кивком. – Да какие авангардики? В одном лесу, тут неподалеку, наткнулись на землянки. Какой-то помещик Лубенщиков со своими людьми, тут и бабы, и детишки, и старичье, нарыли землянки, выставили караулы… Да, и скот с ними! Бог ты мой! Куры, гуси, овцы… Сам Лубенщиков – отец-командир, сам командует, сам сечет батогами за всякие провинности, сам грехи отпускает, просто комедия. Я ему говорю: «Бога побойтесь». А он мне: «Я сам отставной поручик и свое дело знаю, а ежели их не держать в страхе, они меня и семью тотчас же изведут». Я ему говорю: «Война, сударь, опомнитесь…» А он мне отвечает, мол, не лезьте в чужие дела, а то вооон нас сколько… И даже не покормил, барбос… Какие люди!

Пошел дождь! Мелкий, обложной, затяжной. Вот они, мои молитвы. Чего же теперь тебе не хватает, мой генерал? А все-таки ищу, словно таракан, какую-нибудь щелочку высматриваю, надеюсь!…

– Кузьма, – сказала Ариша, – вели десерт подавать.

– Я так наелся, – засмеялся Пряхин, – я как только узнал, чья это усадьба, ну, думаю, здесь-то нас не обидят, здесь не только каша будет. Мы когда подошли к Смоленску и остановились в полуверсте от него, многие наши офицеры отправились в город, чтобы хорошенько покушать. Я же, болван, отказался, хотя и по серьезной душевной причине, потому что было грустно, что этот прекрасный город вовсе и не собираемся отстаивать и он тоже перейдет к врагу. Я остался в лагере, написал к батюшке моему письма, и тут воротились мои товарищи, начали меня корить за лень: мол, патриотизм не в том, чтобы хорошенько не покушать и прочее, просто стали требовать, чтобы и я сходил, город посмотрел, расхваливали обед, а особенно смоленские конфеты и мороженое, и я, конечно, не утерпел и на следующее утро отправился, и сразу же, первым делом, в кондитерскую Саввы Емельянова. – И вздохнул. – Но мне не повезло, потому что не успел я отпробовать всего, что накупил, как забили генерал-марш, пришлось бежать, и через полчаса уже выступили. Прощай, Смоленск!… Голод плохо, а сытость лучше? Мне теперь лень рукой пошевелить, а как же с французом рубиться? Бог ты мой, после бани и таких блюд только и спать где-нибудь в тепле и уюте, – и оборотился к Арише, и она, чертовка, оборотилась к нему. Он был пригож собой, весел и молод.

– Вас устроят отдохнуть, – сказал я, – чего беспокоиться?

– Я велю устроить господина офицера? – обернулась ко мне Ариша.

– А соколы мои как же? – засмеялся он. – Им-то уют найдется?

И тут она изволила улыбнуться и снова посмотрела на меня.

– Пусть люди отдохнут, Арина Семеновна, – сказал я. Тут он замахал руками.

– Э, нет, ваше превосходительство, – проговорил сокрушенно, – покорно благодарю вас, но мы и так засиделись, закружились. Нам пора. А вы, я знаю, всего уже хлебнули, и по Европе походили, я слыхал, а я вот только начинаю.

Почему-то он начал меня раздражать. Не знаю почему, и чем дальше, тем больше, и когда мы сошли с крыльца прямо в дождь, мелкий и затяжной, и он вновь, уже попрощавшись, начал тараторить, как все у него пока удачно и наша с ним встреча – большая удача для него и его соколов, и при этом размазывал капли дождя по щекам, как, впрочем, всякий нормальный человек, я подумал, что, узнай он о моем завтрашнем обеде, эти соколы пошли бы на нас в атаку…

Он долго и томно целовал ручку у Арины. Козырнул мне. Все его драгуны были уже по седлам.

– Желаю побывать в деле, – сказал я, – но чтобы успешно и батюшке не в горесть.

– Под Вязьмой, – сказал он, – три раза в атаку ходили, бог спас. У нас говорят: каждому своей не миновать…

И помчались.

Пряхин.

…Продолжаю о Варваре.

Тогда я торопил коня сквозь ночную метель, осыпая себя укоризнами за слабость. Что мне были какие-то союзы, пусть даже из ее царственных рук? Разумеется, насильно мил не будешь, но жестокость губинской отшельницы в платье модного покроя превышала мою генеральскую стойкость. Кто же он был, тот неведомый мне счастливец, так завладевший ее сердцем? Мое лихорадочное воображение рисовало мне полузнакомые лики возможных моих соперников, но ни на одном из них я так и не остановился. Ее таинственный мучитель был недосягаем для моих фантазий и пребывал где-то там, подобно собаке на сене, отвергая Варварины притязания, но и не уступая ее никому. Почему я не спросил его имени, не закричал истошно: «Кто же он?!» – этого я не понимаю, но, быть может, по той же причине легкого полночного помешательства, вынуждавшего меня говорить одни лишь глупости и двигаться ненатуральными шагами… Язык присох к гортани, шейный платок душил. Я добрался до Липенек под утро, и все остальное в дальнейшем происходило как бы не со мной, и очнулся я уже в полку, уже покинувшем зимние квартиры, сопровождаемый, как всегда, поваром Степаном и Кузьмой. Мы, оказывается, передислоцировались. Мимо проплывали какие-то города, деревни, цвела вишня, под копытами лошадей клубились облетевшие лепестки, затем наливались плоды, прозрачные груши глухо падали в траву, зачастили дожди, все помертвело, покрылось белым, остановилось. Остановились и мы в хмуром Полоцке.

Я почти выздоровел. Варвару вспоминал отчетливо и сдержанно. Любил, но без безумства и даже сочинил ей письмо, по-моему, вполне достойное, благоразумное, даже несколько шутливое, с шуточками и в свой адрес. Ответа не было. Сонечка в своих частых письмах о ней не вспоминала. Была мирная, обычная зимняя военная жизнь с неизменным бостоном по вечерам, с редкими унылыми уездными балами, которые были с охотой посещаемы ближайшими помещиками и моими одичавшими молодыми офицерами. Как всегда, кавалеров было на одного меньше, чем это требовалось для ровного счета; к счастью, красавицами уезд не баловал, и, стало быть, не было никаких недоразумений, споров, а тем более поединков, короче, никаких чрезвычайных хлопот. Степан изощрялся как мог, чтобы стол мой был хорош, Кузьма служил надежно. Но что-то все-таки, видимо, со мной произошло, что-то случилось, если в своем привычно устроенном мире я вновь перестал ощущать себя устроенным.