Свидание с Бонапартом - Окуджава Булат Шалвович. Страница 22
В августе пятого года мы получили приказ и двинулись в поход. Перед самым походом я узнал из Сонечкиного письма, что губинская владелица воротилась к себе с маленькой дочкой по имени Лизавета. Ходили слухи о шумном разводе. Я любил Варвару Волкову, а эта была другая, чужая, призрачная; по той страдал, а эту и представить себе не мог, покуда не дошел в письме до строк о том, что «губинская помещица наведалась с дочкой и с кормилицей, интересовалась нашим житьем-бытьем, спрашивала, не нужно ли чего, сетовала, что вновь война близко, что вот-вот и пушки ударят, жалела себя и диву давалась, что ты и не думаешь выходить в отставку…» И я, слабое животное, ополоумев, не дожидаясь очередного бивака, буквально на ходу, буквально на полковом барабане торопливым пером вывел страстные каракули своей любви. Конечно, нынче все это может показаться смешным и ничтожным на фоне того пожара, которым охвачена Россия. Что моя маленькая жизнь и моя маленькая вчерашняя безответная любовь пред всеобщей сегодняшней катастрофой, скорбями и унижением? Но это, однако, как посмотреть! Шагать по Европе опять в мундире уже не хотелось, на чудеса расчета не было, но и Губино удалялось. Было не до Губина.
«Милостивая государыня Варвара Степановна!
Судя по всему, Вам выпала нелегкая участь. Дальнее расстояние меж нами не позволяет мне на правах старого друга подставить Вам плечо. Но, может быть, мысль, что у Вас есть друг, готовый ради Вас на все, одна эта мысль послужит Вам утешением в житейских огорчениях и неурядицах. Надеюсь, что по возвращении смогу быть Вам вновь полезным, и если Вы не совсем меня забыли, и если окончательно не охладели, может быть, кто знает, и услышу вновь: «Нашелся мой генерал!»
У меня все по-прежнему, и я живу надеждою на чудо.
Всегда Ваш Н. Опочинин».
Спустя некоторое время, уже находясь в пределах Австрии, я получил от нее ответ.
«Милостивый государь!
Благодарю Вас за прежнее неизменное расположение, но что скрывать? Меня не любили, но у меня дочь от того, кого любила я по велению свыше. Этим я счастлива и вполне успокоена, а посему утешать меня не в чем. Ваше плечо – очень трогательная деталь, но, боюсь, сквозь жесткость эполет не ощутить тепла живого тела. Вы пишете о возможном чуде. Увы, чудес не бывает. Молю бога, чтобы он уберег Вас.
К сему В. Волкова».
Мне показалось, что на меня обрушилась стена. Последняя ниточка была оборвана. Холодом веяло от страницы. Теперь уже свободный, я двигался напролом, покуда подо мной не вздрогнула и не закачалась зеленая ненадежная льдина Зачанского пруда.
…Портрет, подсвечник, звяканье ключей. Блажен, кто умер на своей.постели среди привычных сердцу мелочей. Они с тобой как будто отлетели, они твои, хоть ты уже ничей… портрет, подсвечник, звяканье ключей, и запах щей, и аромат свечей, и голоса в прихожей в самом деле!… А я изготовился, изогнувшись всем телом, вытянув руку с огнем, припасть к пороховой бочке и, заорав истошно, исполнить свой долг, придуманный в бреду, в благополучном сытном уединении, по-воровски! Потешил себя, уколол соседей, разыграл комедию – сам волен и надумать, и отвергнуть, возгореться и остыть…
«Кузьма, вам умереть страшно?» Он разглядывает меня с изумлением. «Я, кажется, вас спросил. Ответьте мне, сделайте милость». У него на лице испуганная улыбка. «Вы, барин, насмехаетесь али еще чего?» – бормочет он тихо. «Я серьезно, – говорю я, – жить-то ведь хочется?» – «Хочется», – говорит он. «Вот я и спрашиваю у вас: помирать страшно?» Он молчит. «Тогда пошел прочь!» – говорю я.
Французский разъезд маячил на лесной опушке! Какие пространства протоптали орды европейских кочевников (а ведь и впрямь кочевники – кочуют столько лет!), чтобы угодить капризу низкорослого гения с челкой на лбу! Пройдут времена, небось потомки по глупости и лени торжественно вознесут его на пьедестал, как давно уж вознесли Аннибала – убийцу в кожаной юбке, как Александра, залившего кровью полсвета. «А сам-то ты как?» – спрашиваю себя с содроганием. «А что? – отвечаю. – Я был учеником, покуда меня самого сие не коснулось. А ныне я беспомощный житель России на деревянной ноге, что-то вроде свихнувшегося домового».
«Нынче утром, – шепотом сообщает Лыков, – обратно драгун французских видели. В Протве коней поили-с». – «Вот и славно, – говорю я бодро и спрашиваю: – А что это Арины не видно?» – «По саду гуляют с зонтом-с, – говорит он. – Больно строги-с: туда не ходи, сюда не гляди, хозяйка, одним словом-с». – «Хозяйка, – подтверждаю я строго, – вас, чертей, без хозяйского глаза только оставь…» Он смеется. «Да рази нас можно? Никак нельзя-с…»
Смерти я боялся до тридцати лет. Затем страх смягчился, поприутих, погас совсем. Ведь то, что со мной произойдет, это произойдет как бы уже не со мной…
Ночи нынче душные, а полдни чистые, ясные, жаркие! И бричка уже приготовлена в дальний путь. Весь дом пропах валерьяновым корнем и еще какой-то чертовщиной: все для меня, для меня, для меня! Для покоя, для успокоения, утешения и утишения, чтобы пламя мимо бочонка не пронес, чтобы себя не пожалел в последнюю минуту; пускай рабы живут, надеясь, что я их на собак менять не стану, успею упорхнуть в августовское небо, и все тогда исчезнет: и моя одинокая жизнь, и поздняя совестливость, и Варварины преступные глаза, и все, и все… Господь всемогущий, дай мне сил вытерпеть, и не уклониться, и не отчаяться!…
Кузьме вольную.
…Продолжаю о Варваре.
Рассказывают, будто корсиканец одним лишь манием руки отвратил меня от путешествия к райским кущам, и я, награжденный деревянной ногой, вернулся в отчий дом. Меня встречали как истинного героя, много слез было пролито. Но все становится на свои места, и у нас все постепенно успокоились, особенно тогда, когда я впервые отправился будто бы прогуляться, а сам пошел в Губино.
Коляска медленно тащилась следом. Боже мой, какая была боль! А я шел и шел, хромал и хромал, опирался на палку и шел, весь в крови и поту… Вот тебе, губинская хозяйка, все итоги моих блужданий по чужим краям, вот тебе окончание честолюбивых надежд, офицерского тщеславия, иноземного патриотизма. Полюбуйся, как ты была права, насмехаясь над святынями идиотов в разрисованных мундирах! Я шел упрямо, по-бычьи, казня себя, наверное, и к звонам поздней весны добавлялись мои громкие стоны и укоризненные поскрипывания моей деревяшки.
С полдороги пришлось сесть в коляску, и наконец Губино предстало моим глазам. Все было прежним: парк, пруд, флигеля, беседка, крыльцо меж колонн, на которое я так легко взбегал еще недавно. Все было прежним, да только я уж был не тот, будто та жизнь оборвалась, а новой не суждено было начаться. Я оставил коляску в березовой рощице, а сам, скрываясь за стволами, дохромал до кустов сирени и, затаясь, скрючился за ними. Сквозь листву крыльцо просматривалось отлично. Варвара, бог меня не уберег, несмотря на твои молитвы (надеюсь, они были искренними), он позволил мне, как и всем прочим, вдоволь понаслаждаться умением носить мундир, ходить в атаку, колоть по первому же знаку, он позволил мне поболеть самомнением, поверить, что без меня рухнет мир, а затем оставил у разбитого корыта. И ежели ты, прогуливаясь в тени парка, вдруг обнаружишь меня в сиреневой норе, ты ведь не закричишь с ликованием «Нашелся мой генерал!», ты ужаснешься, всплеснешь руками и велишь своим людям помочь мне подняться. И все…
После лазарета в Москве меня встречали как героя во всех домах, куда бы я ни заглянул. Все те же милая сердечность, и отрешенное сочувствие, и проклятия в адрес коварного врага: «Изверги! Изверги!» Как славно выглядеть героем, придя с войны – не перед боем. Как славно проклинать врага, виновного во всем и всюду… Но деревянная нога… Отныне с ней в обнимку буду: она как память дорога!…