Свидание с Бонапартом - Окуджава Булат Шалвович. Страница 27

Мы устроились в моей маленькой гостиной. Постепенно я успокоилась, натура взяла свое, и недавние тоскливые предчувствия представлялись уже пустой фантазией. Я поймала себя на мысли, что очень рада его присутствию, и посмотрела на него. Он улыбнулся мне как-то странно и сказал: «Госпожа Бигар…» Я замахала руками. «Что вы, что вы! Здесь вы можете называть меня просто по имени». – «Луиза, – сказал он, – я всегда был вашим почитателем, даже обожателем… – Он вздохнул и продолжал: – А нынче понял, что люблю вас…» Я вздрогнула и попыталась рассмеяться. «Уж не слишком ли много шампанского вы выпили, милый Андрей?» – «Разве я похож на человека, выпившего много?» – спросил он, бледнея.

Миновавшая тревога снова нахлынула на меня. Я не знала, что отвечать прекрасному моему собеседнику, я боялась глядеть на него, но я совсем не жалела, что он здесь и что говорит со мной, волнуясь. «Я люблю вас, Луиза, – продолжал он. – Ежели говорить о шампанском, то оно просто способствовало моей откровенности». Нет, я была даже рада, что он здесь и что горит всего лишь одна свеча и он не может видеть, как я дрожу. Но я собрала всю силу воли и сказала сдержанно, но доброжелательно: «Боюсь, что меж нами затевается опасная игра…» Я сказала это, еще не окончательно потеряв голову, сознавая, как располагают к объяснениям и клятвам ночь, полумрак и даже крохотная взаимная симпатия.

Мне очень не хотелось, чтобы это оказалось пошлой попыткой соблазнить милую, но бедную певичку, однако, с другой стороны, мысль о том, что меня можно заподозрить в корыстном желании овладеть его доверием, а пуще того, богатством, приводила меня в ужас. Я набралась мужества и сказала ему об этом. Он обнял меня и с жаром прошептал: «Дорогая моя, разве ты меня соблазнила? Это я пал тебе в ноги, я сам и сам за все отвечаю!» Уже рассвело, когда я вышла его проводить. Но в сенях мы никак не могли расстаться. Грусть и отчаяние перемешивались с радостью. Андрей возвращался в Петербург, обещая в скором времени примчаться вновь… «Чего бы это мне ни стоило», – сказал он на прощание. Опять шел снег, снег двенадцатого года, когда мой конногвардеец в накинутой шинели шагал от флигеля к воротам.

Да, дурные предчувствия – это, видимо, то, что первоначально кажется пустым вздором, а впоследствии осуществляется, приобретая плоть и имя. Теперь-то я понимаю, как одно ложилось к одному, знаменуя будущие скорые несчастья. Почему-то у религиозных русских есть поверье или, скорее, примета, что уличная встреча с попом сулит неприятности. Я не раз была свидетельницей этих несуразных представлений и всегда глубоко изумлялась, сталкиваясь с этим, хотя не смела судить со всей строгостью, понимая, что каждый народ по-своему выражает тайные мистические силы, руководящие им. Наверное же, неспроста в тот день мы очутились в Кремле и завели разговор о коронах и покорениях других земель, и я высказала предположение, правда шуточное, о возможном нашествии; и, наверное, неспроста мой милый Строганов так лихорадочно и торопливо открыл мне свое сердце, словно чувствовал, что мы перед катастрофой. Теперь я вспоминаю множество крупных и мелких событий, которые в скором времени слились в одно наше большое страдание. Я верю в предчувствия и отношусь к ним с должным почтением и страхом. Сдается мне, что в каждом из нас имеется некий неведомый орган, предназначенный предвидеть нашу дальнейшую жизнь, и он-то и подает нам время от времени свои таинственные сигналы и намеки, предостерегая нас или пророча радости. Что же такое тогда сны, ежели не те же сигналы? Почему, смеясь и ликуя в ту ночь под новый, двенадцатый год, я внезапно прервала смех и подумала, что это не к добру? Почему, когда граф Ростопчин расточал свои поучительные, язвительные и остроумные шутки, вызывавшие всеобщее веселье, он увиделся мне малосимпатичным и даже страшным? Теперь-то я понимаю, что должен был знаменовать его казавшийся тогда просто экстравагантным шутливый ответ Разумовскому. Граф Разумовский жаловался, что не может избавиться от одной семьи, которой он предоставил флигель своего Петровского дворца, пока не будет свободен их собственный дом. «Я всячески старался заставить их уразуметь, что флигель нужен мне самому, – сказал он с премилой улыбкой, – но так и не нашел приличного предлога выселить их оттуда». – «Ну, – сказал Ростопчин, – я вижу только один выход, и я бы к нему прибегнул». Все вопросительно уставились на него. «Я бы поджег флигель!» И он рассмеялся, довольный своей шуткой, и все рассмеялись следом, а я вздрогнула… Не тогда ли вспыхнула и загорелась Москва и горела невидимым пламенем, покуда губительному огню не суждено было возникнуть воочию?…

Проводив моего возлюбленного, я рассеянной рукой вписала в альбом, казалось бы, ничего особенного не значащие фразы: «Почему же этот 1812 год занимает меня больше предыдущего? Нельзя рассчитывать на продолжительность счастья. Посмотрим».

Итак, я вступила в двенадцатый год. Внешне все оставалось прежним, но предчувствие беды усиливалось и лежало на сердце тяжким грузом. От Строганова пришло пылкое письмо, которое меня несколько подбодрило, но затем наступило молчание, а в довершение всего поползли слухи о возможной скорой войне! И вот миновало весеннее кратковременное ненастье, и Москва покрылась зеленью листвы и цветами, и садик, в котором находился мой флигель, заблагоухал, и вот уже в самом разгаре июнь, и ночи душноваты, и пришло известие, что французские войска перешли границу и вторглись в Россию.

Не могу передать чувство отвращения, охватившее меня от одной мысли, что бывшие мои соотечественники осмелились нарушить столь благословенные дотоле мир и тишину. Что нужно было им? Какой злой гений руководил их поступками? Правда, среди моих знакомых французов, живущих в Москве, встречались и такие, что восторженным шепотом передавали вести о стремительном шествии Бонапарта. Но таких было немного. Большинство же были охвачены унынием.

Французская армия двигалась на Москву, и я из меры предосторожности решила выехать в Петербург. Но, увы… Никто не имел права уехать без личного разрешения камергера, даже почтовых лошадей нельзя было взять. Я попросила в дирекции московского театра отпуск, но и в отпуске мне было отказано, так как я его имела. Салоны затихли. Не могу сказать, чтобы мои русские друзья хоть как-то изменили ко мне свое расположение, но меж нами все-таки возникла легкая завеса, какая-то печальная полупрозрачная дымка, что-то такое совсем новое и необъяснимое. Мгла… Взятие Смоленска не способствовало успокоению умов. Все дворянство удалялось. Из Кремля и Воспитательного дома вывозили сокровища и драгоценности. Тянулась беспрерывная вереница телег и экипажей, нагруженных мебелью, картинами и всевозможными домашними вещами. Город становился пустыннее, и по мере приближения французской армии бегство усиливалось.

Война… Из боязни очутиться без съестных припасов каждый запасался провизией. Беспокойство скоро овладело всеми, так как поговаривали, что Москва останется в развалинах. Слухи о гигантском пожаре не затихали, и оставшиеся жители начали искать отдаленные районы города, чтобы избежать огня. Надеялись, что огонь затронет в основном ту часть города, по которой пройдет армия. Так как Москва велика, можно было предположить, что пламя не коснется ее отдаленных углов. Деревянные кварталы становились пустынны. Казалось, лишь каменные дворцы, покрытые железом, устоят в жертвенном огне.

Поварская была не лучшим местом, где можно было рассчитывать на спасение, и я тоже начала с душевной болью подумывать о перемене жилья, но внезапно взор мой остановился на соседнем двухэтажном каменном доме генерала Опочинина, большого, как рассказывали, чудака, жившего безвыездно в своей деревне. Его сад примыкал к нашему, и однажды утром я увидела, как к дому подошли возы и коляска, забегали люди, начали таскать в дом вещи, к вечеру в окнах вспыхнул свет, и от него распространялось такое умиротворение, такое мирное спокойствие, что на минуту забылись грозящие нам несчастья.