Дикие пчелы на солнечном берегу - Ольбик Александр Степанович. Страница 28

Когда дележка людей была произведена, Полыхаев подошел к Карданову.

— Отойдем маленько в сторону, — сказал он беженцу. — Есть к тебе разговор…

Они перескочили кювет и встали под разлапистой елью. Керен остался на дорожке, и до него отчетливо долетали слова Полыхаева.

— Полицая хочу оставить здесь. Не дело тащить его на базу, — Евдоким притушил тон, давая понять, что будет говорить о главном. — Значит, ты, я слышал от Штака, из энкэвэдэшников? Буду говорить с тобой напрямик… Оставляю эту сволочь здесь, ну, а если… тут что не так, попытка, допустим, к бегству… Надеюсь, понимаешь, о чем речь? — Полыхаев пристально взглянул на беженца. — Попытка к бегству, — повторил он.

Карданов, до которого медленно все доходило и в молодости, сейчас, однако, моментально усек, что от него хотят. Поняв это, сменился в лице. До того ему стало нехорошо, что он отвернулся от Евдокима и зачем-то тряхнул на плече автоматом.

— А чего вы сами его не того…? Еще там, в Дубраве? — спросил бородач.

— Да потому, что Штак не дал, он еще не был ранен. Нельзя же было при всех, надо судить, а чтобы судить — надо доказывать… А что тут доказывать — он же, профурсетка, до последнего патрона отстреливался… Словом, давай, Кардан, действуй, — он подмигнул ободряюще Луке и в прыжке возвратился на дорогу. Поискал кого-то глазами и, найдя, приказал:

— Евстигней, сваливай полицая, остаешься тут за главного.

Это был связанный Лешка Проворов. Сначала его хотели снять с телеги, как живой груз, затем, видно, решив не миндальничать, перевалили его через загородку тарантаса и бросили лицом вниз. Лешка успел задрать голову, и потому удар пришелся на грудь.

— По-о-ехали! — махнул рукой Полыхаев.

— Стой! — окликнул Евдокима беженец. — Стой, укуси тебя муха! — Карданов, как бы взвешивая в руках автомат, приблизился к партизанскому начальнику.

Обоз, поскрипывая да постанывая, втягивался в поворот, задрапированный пеленой тумана.

— Я не могу просто так сделать того, о чем ты мне говорил. Давай письменный приказ, я не беру на себя такое… Не хочу за это отвечать…

— Брось, борода, втирать мне очки! Делай то, что тебе велят. Сейчас война и не время писать цидульки. Мое слово — и есть приказ…

— Нет, не приказ, — возвысил голос Карданов. — Я с шестнадцати лет воюю. Два года шуровал на Брянщине всякую погань, но всегда был приказ. Ты знаешь, что такое ЧОН? А я был в них пулеметчиком. И на все был приказ. Если нет — прикажи это сделать своим людям…

Полыхаев выказывал раздражение. Носком сапога он пытался выбить из дерна вросший камень, но тот не поддавался власти сапога.

Евдоким процедил сквозь зубы:

— Я и без тебя знаю законы. Но нет закона сохранять жизнь всякой сволочи, которая по тебе стреляла. Врага надо уничтожать…

— Но не пленного…

— Предателя… Ладно, теперь мне понятна твоя попытка помешать моим людям сжечь осиное гнездо немцев… Ты что же, хочешь быть ихним приспешником?

— Сжечь очень просто, а где, скажи, людям жить?

— Не твоя и не моя забота… Но ты что-то рьяно заступался за хату своей сожительницы…

— У нее четверо детей — где после войны они будут ютиться?

— А где кроты ютятся? Не мне тебе объяснять — лишив наших врагов на оккупированной территории пристанища, мы тем самым приблизим конец войны… Ты что — против этой идеи?

— Дурак ты, Полыхаев, и со своей дуростью ты еще наломаешь кучу дров… Деревню вы сожгли, а немцев не выгнали. Двадцать семей, между прочим, стариков и детей оставили под открытым небом… Будь Штак на ногах, он бы тебе этого не позволил делать…

— Ошибаешься, борода! Дубраву мы сожгли именно по его приказу, и приказ этот нам написала наша освободительная война: земля должна гореть под ногами оккупантов. — Полыхаев угрожающе махнул рукой. — Я тебе все сказал, смотри сам, — и побежал догонять обоз.

Лесная избушка Керена была уже подведена под крышу. Осталось настелить полы и соорудить у стен палати.

Кругом валялась стружка, щепа, вовсю пахло смолой и сыростью, сочащейся из земли.

Раненых разместили на еловом и папоротниковом лапнике, поверх которого накидали фуфаек и два трофейных маскировочных халата.

Хозяйничал Евстигней — молодой партизан с редкими белоснежными зубами. Он тихо, ласково обращался с ранеными, но когда проходил мимо сидевшего на полу Лешки Проворова, лицо его суровело и пухлые добрые губы какой-то неведомой силой втягивались вовнутрь рта, словно две льдистые сосульки.

Лешка сидел у стены, откинувшись головой к бревнам, будто охлаждал разгоряченный, налитый свинцовой тяжестью затылок. Под глазами темнели синяки — результат сильного удара по переносице. Из-под прикрытых век он настороженно наблюдал за партизанами.

В один момент в дверном проеме он уловил знакомое лицо — Александра Федоровича, и как за спасительную соломинку ухватился.

— Петухов! — спекшиеся губы не сразу осилили слово. Он окликнул еще раз: — Петухов… Александр Федорович, ходь сюды…

Керен вошел в избу.

— Дай, старик, попить, — попросил его Лешка. — Нутро угольем горит…

За Кереном в дверь шагнул и Карданов.

— Знакомый мужик, — как бы оправдываясь сказал Александр Федорович. — Мы с его батькой крест-накрест на ярмарках боролись…

Дед, найдя какую-то посудину, отправился к ручью за водой.

Пока он поил Проворова, у него сформировался и спрыгнул с языка вопрос:

— Скажи, малец, всю правду — сколько ты наших мужиков положил?

Лешка, еще не оторвав жаждущих губ от воды, энергично мотнул головой. Банка вылетела у деда из рук.

— А ни! Ни одного…

— Врешь, сука! — осек Проворова Карданов. — Чем докажешь?

Александр Федорович с удивлением глянул на беженца и поразился его глазам. Такого взгляда, такой хищно-напряженной позы, такого властно-угрожающего тона в его голосе дед раньше не замечал. Даже накануне операции все было не так. Перед ним предстал совсем другой человек. И этот человек напоминал Керену других, похожих на этого Карданова людей — механических истуканов, ослепленных и оглушенных своей и всеобщей властью.

— Врешь, сука! — повторил свое Карданов. — Нагло врешь и за это ответишь, — автомат скользлул с плеча беженца в его огромную ладонь.

Проворов не ответил. Он с силой откинул голову назад, ломанув затылком по стене. Замотал головой, и в этом жесте было бессилие, безнадежность. Сомкнув до хруста в суставах челюсти, он часто заморгал, и из глаз полились слезы. Они текли, как текут в длинной череде осенние дождины.

— Я стрелял в воздух, — выговорил сквозь стон Лешка. — В небо…

— Врешь, — Карданов ткнул автоматом в щеку Проворова. — В нас стрелял…

— А, можа, он не врет, — поднялся с колен Керен. — Можа, ты, Лексеич, хочешь, чтоб так было… Разобраться надо! Растыкался тут своей игрушкой. Отойди, дай поговорить с человеком…

А Карданову как будто этого только и надо было. Он подошел к Евстигнею и что-то тому сказал. Партизан устало махнул рукой и, притулившись к поставленному на попа ящику с отбитыми у немцев консервами, закрыл глаза. Беженец пошел на выход:

— Собирайся, Керен, мы тут больше не помощники, — и опять тем же самым человеком стал Карданов — смирным, рассудительным.

Но Александр Федорович не спешил уходить от Проворова. Какие-то слова медленно подгонялись друг к дружке, и когда собралось их в достатке, дед сложил последнее напутствие: «Эх, малец, жить тошнехонько, помирать горькохонько. Сплоховал ты — это да, но если кровей из своих не пускал, гляди на свет веселей… Можа, все и обойдется…»

— Слова, Керен, слова. Все пустое говоришь, — в голосе Проворова постукивала обреченность. — Хоть ты, старик, мне поверь, через невиноватого батьку вина зануздала меня, а я — с копыт долой… Так этому, понимаешь, и суждено быть…

Верно, суждено, — Александр Федорович перекрестил Лешку, себя и пошел вслед за Кардановым…