Аптекарь - Орлов Владимир Викторович. Страница 127

…Обещанный Любови Николаевне час Михаил Никифорович провел в нетерпении. Откуда взялись в нем ярость и желание уничтожить все, связанное со случайной жительницей его квартиры? Будто бы внушили ему ярость и нетерпение. Сейчас же Михаилу Никифоровичу Любовь Николаевна без всяких сомнений представлялась во всем виноватой, именно ехидной, злокозненной, коварной змеей, бесстыжей, блудливой негодяйкой, всегда игравшей с ним ради своего или чужого удовольствия ли, опыта ли. Какую верность и какую нежность мог он углядеть в ее глазах, какую боль, какую пропасть, какую горькую судьбу? Обман и игра стыли в ее глазах! Она была чужая для Останкина, для Земли. И когда минутная и секундная стрелки доползли, добрались до определенной обещанием черты, Михаил Никифорович чуть ли не кинулся к подоконникам. Он в ярости, в исступлении громил горшки, сбрасывал с балкона красно-рыжие черепки, жирную черную землю, бил по балконной ограде зажатыми в руке растениями, чтобы отрясти с корней последние прилипшие землинки. Но когда он отнес на кухню освобожденные от земли, смятые им растения, он словно бы опомнился. Что он делает? Какие глупости он творит! Не стал ли он орудием в чьих-то руках? И все же он положил фиалки на перевернутую на газовой плите сковородку, будто водворил их на эшафот, и взял коробку спичек. Но не бумага лежала перед ним и не картон. Перед ним лежало живое. Он ощутил, каким мучительным и долгим выйдет убиение и умирание живого, он как будто бы увидел растения, истекающие зелеными слезами и зеленой кровью. Он не мог убить их. Но три куста фиалок сами мгновенно высохли, уменьшились, замерли, будто бы десятилетия лежали придавленными в потайном гербарии. Жестко-сухие, они, казалось, могли рассыпаться от прикосновения. Превращение растений было истолковано Михаилом Никифоровичем как требование сдержать слово, исполнить принятое им решение. Он зажег спичку, высохшие цветы, вздрогнув, вспыхнули и быстро стали пеплом. Михаил Никифорович отнес сковороду на балкон и тихо сдунул пепел на яблоневые деревья.

…«Пойдем! Пойдем к ним!» – торопил, тянул, нудил Мардарий. Шубников же, пожелавший возвеличиться и вознестись над Землей, почувствовал вдруг, что сила из него уходит. Похолодевший от испуга, от догадки, он приказал линкору немедленно открыть огонь по домам номер пять и номер семь. Возможно, его не расслышали. Шубников вскочил и, распахивая ватник, закричал, срывая голос: «Пли!» Однако орудия линкора «Ду Насименту» залп не произвели.

Михаил Никифорович сидел удрученный. Никаких изменений в Останкине не ощущал. И, возбуждая в себе надежду, он стал предполагать, что, возможно, Любовь Николаевна опять пошутила, провела его, заставила заняться глупым делом – погромом глиняных горшков и сжиганием комнатных растений, и сейчас она объявится и он услышит ее иронический смех. Михаил Никифорович был готов услышать ее смех. Он жаждал его.

Но в тот день в Останкине никто не смеялся.

Звук, услышанный всеми, возник, но это был не смех. Будто бы все птицы, какие обитали в европейской части России, не приняв к себе грачей и ворон, сбились над Останкином, собрались улететь куда-то и сообщили нам об этом секундным криком, или клекотом, или курлыканьем. И был стон, уже не птичий, томительный, от него многим стало тоскливо. Потом раздался треск, и на глазах у очевидцев в небе возникла брешь, недолго, правда, темневшая. Всюду, даже и на кухнях при жарений рыбы мерлузы, был ощутим в Останкине запах лесных трав и цветов. И встали над Останкином живые цветные полосы, это была не радуга, а нечто светоносное, мерцающее.

Оно быстро исчезло.

57

Долго шли дожди.

Их тягучесть и бесконечность объяснялись по-разному. Мнение старухи Гладышевой не совпадало с метеорологическим мнением башни, потихоньку оправившейся. Гладышева в очередях, имея в руках авоськи, утверждала, что льет из-за бреши в небе. Что временная жиличка их дома, надо признать, прописанная законно, была так здорова и, видно, сердита, что при отлете вышибла в небе дверь или окно или люк отверзла, починить никто не в силах, оттого и льет. Суждение старухи Гладышевой оспаривалось здесь же в очереди, при этом следовали ссылки на космические испытания, на загрязнение воздуха промышленными дымами, на слухи об углекислом лете, но Гладышева стояла на своем. А когда лить перестало, а потом и стекла с неба сметана, старуха Гладышева обрадованно заявила: «Заросло! Само заросло!» Впрочем, все это, казалось, мало кого уже волновало. Что было держать в памяти Любовь Николаевну Кашинцеву и какие-то события, хотя бы и удивительные, но уже состоявшиеся? Пусть этими событиями занимаются историки в грядущих столетиях, если захватят их в невода своих курсовых или даже аспирантских работ, а нам-то самим лишь бы поспеть за мелькающими днями! Тем более впереди светились очередные невиданные великие сражения гигантов новоиндийской защиты!

Неосведомленные люди из дальних московских захолустий, рассеянные провинциалы еще приезжали на улицу Цандера, имея в виду обнаружить здесь Палату Останкинских Польз. И, конечно, бывали чрезвычайно удивлены и раздосадованы, не найдя Палаты. Жалкие же вывески «Пункт проката» украшали и их края и земли. На улице Цандера за словами «Пункт проката» не скрывалось теперь никаких тайн и волшебств. Предлагались все те же детские коляски, туристские палатки, весла для байдарок, альпенштоки, пылесосы (но без взрывных устройств), ксилофоны с пластмассовым звуком. Директор пункта проката Ладошин, по-прежнему жизнелюб, но иногда застывавший будто бы в философствованиях о чем-то, вынужден был объяснять, что с перечнем услуг у них минусово. По сведениям знатоков, отгремевший директор Голушкин утек, удалился снова то ли в судебные эксперты, то ли в гардеробщики, скис, запил, пил тяжело, запираясь на два замка и цепочку, но пил не в одиночестве, а с портретами. В пункте проката на Цандера было теперь тихо, шестеро работников скучали. Постройки так называемой Палаты, в частности и на улице Кондратюка, не исчезли, остались подарком Москве, но прокату они теперь не принадлежали, были переданы кому положено. Так, знаменитый когда-то депозитарий имени Третьяковской галереи, угодивший в список архитектурных побед, стал складом турецких табаков. Но и сейчас иногда сухую тишину пункта проката взрывали скандалисты. Поначалу же к двухэтажному строению на улице Цандера являлось множество неуравновешенных спорщиков, можно сказать, что и неумных. Были среди них и иностранцы, эти – без понятия. Известно, из-за чего они скандалили и канючили. Требовали от Палаты исполнения услуг, трясли квитанциями об оплате. Когда же до них доходило (не до всех, нет, не до всех!), что Палаты нет, лопнула, сгинула, унеслась в тартарары или ее и вовсе не было, они из упрямства, из жадности, по глупости либо исходя из неправильного толкования отдельных статей конституции требовали возврата денег. Службе быта и райисполкому пришлось создать особую комиссию. Все претензии комиссией были признаны необоснованными. Не помогли ссылки на то, что останкинское движение подхвачено, что повсеместно создаются подобные Палаты Польз, а где-то якобы, то ли в Тюмени, то ли в Бобруйске, они уже созданы и оказывают еще более замечательные услуги. Ну и поезжайте, было сказано, то ли в Тюмень, то ли в Бобруйск. Не помогли и ссылки на якобы успешный ход экспедиции парохода «Стефан Баторий», о чем вот-вот должен был рассказать Сенкевич. Стало известно, что пароход «Стефан Баторий» затонул в первые же дни экспедиции при внезапных обстоятельствах и тотчас вместе с экипажем растворился в волжских водах. Спасшиеся же путешественники сколотили плот из молевых шарьинских бревен, назвали плот «Стефаном Баторием» и нашли клад, но вовсе не в Жигулях и не персидскую казну, а на низменном берегу против Юрьевца, и открыли они, как выяснилось при археологических исследованиях, забытое хранилище минеральных удобрений. Посрамленные клиенты в хозяйстве Ладошина более не появлялись, некоторые из них и на самом деле бросились в Тюмень или в Бобруйск. А люди поумнее из имевших с Палатой Останкинских Польз дела помалкивали и на улицу Цандера не лезли. Кому-то не было никакого резона объявлять вслух, о чем они Палату просили. Другие оказались довольны и тем, что успели попользоваться. Протекли, просочились сведения о том, что кое у кого приобретения периода Шубникова не были никем изъяты, то ли забыли о них, то ли посчитали их пустяками. У кого и что, сказать не берусь. Таксист Тарабанько однажды намекнул, улыбнувшись ласково, что как выдали ему пандейро, так оно при нем и есть. И другие давали понять, что и у них застряли приобретения, какие более не сыщешь, сдавать их в пункт проката они не намерены, тем более что хозяйство Ладошина отреклось от Палаты. Хотя полагали, что Ладошин дурил общество, выступив с отречением, сам же что-то припрятал либо ожидал возвращения сил Шубникову, потому и не уходил с улицы Цандера. Так или иначе остаточные явления недавнего прошлого давали о себе знать. То и дело возникал на останкинских улицах верблюд, ходил, жевал, сплевывал, растворялся в воздухе и снова осуществлялся. Возможно, тоже был брошенный, как чеховский Фирс. По сведениям наблюдательного Тарабанько, подкрепленным шепотом Игоря Борисовича Каштанова, некоторые из переселенных или подселенных душ не пожелали возвратиться в отведенные им естественным ходом бытия тела и теперь где-то гуляли в чужих шкурах или пребывали в неподвижных предметах, металлических, каменных или деревянных. Выявить их и водворить обратно вряд ли бы кто взялся, да и кому это было нужно? Покинутые душами тела, по всей вероятности, без забот носили пиджаки, мундиры, платья и брюки, ущербными не казались, аппетита не теряли, во всяком случае из остальных граждан они ничем не выделялись.