Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 114
Подсказку о солеваренном заводе я посчитал справедливой. В ту пору ценность промышленной архитектуры считалась дискуссионной. В Свердловске без сожаления ломали здания демидовских заводов. А в Соликамске нашлись энтузиасты, пожелавшие реставрировать Усть-Боровский завод со слободой мастеров (две улицы с огородами) и устроить музей отечественного солеварения. Шедевров там не имелось, но в отважной затее соликамцев виделась любовь к умельцам и простым работникам. Мне показали листы с рисунками реставраторов и сами здания завода, уцелевшие на западе Соликамска, все деревянные, – рассолоподъемные башни, банки-лари (с трехэтажный дом) для хранения рассола, варницы, амбары. Это был целый городок. Или острог. Из-за башен варниц. Я представил, каким удивительным может стать здешний солеваренный заповедник. А написал об этом вскользь. Теперь огрех следовало исправить.
Без всяких задержек в секретариате текст мой (очерк? статья? эссе? жанр так и остался неопределенным) отправили в набор, а дней через десять его и напечатали.
Особых удивлений в редакции моя публикация не вызвала. То есть ее обсуждали на летучке, даже похвалили, но к лучшим материалам месяца не отнесли. Участие мое в тобольском эссе именно кого-то удивило, а кого-то и озадачило. Этот-то, не творческий работник, футболер и ковырятель текстов, оказывается, еще и пишет. Надо же!.. Теперь-то чему было удивляться? Здесь все умели писать.
Правда, некие суждения я все же услышал. Приходила Лана Чупихина, видимо еще не отказавшаяся от опеки надо мной и явно прознавшая про какую-то легенду (на манер прохода над Ниагарой). Она принялась теребить мне ежик, опекуншей и защитницей, я был вынужден сидеть кротко, ничем не проявляя своего неудовольствия, терпеть не мог поглаживаний по головке. “Васенька, бедненький, – журчала Лана. – Все у тебя наладится, писать ты научишься, научишься…” Маэстро Бодолин хвалил меня примерно так, как хвалил Собакевич прокурора. При этом он опять вызнал степень участия в работе Марьина и вызнав, что Марьин помогал лишь советами, текст почти не правил, Бодолин будто бы обрадовался, а Марьина выбранил. Ни с какими новостями о коллекционерах, интриговавших против Кочуй-Броделевича Башкатов ко мне не подходил. Я посчитал, что авантюрная искорка, якобы вышибленная мною сведениями о строгановских столовых судках, в нем тут же и пригасла. Что было бы объяснимо. Но от Капустина я узнал, что Владислав Антонович все же пробился на обследование, но не в Звездный городок, а в больницу №6, где и отбирали кандидатов в космонавты. “Там ему даже нос и зубы проверяют…” – шепнул Капустин. Что Башкатову было теперь думать о столовых судках… Услышал я и о том, что над одним из моих пассажей ехидничал Миханчишин: “Эко дремотно-былинный стиль!” Однако никакого пристрастия к былинному стилю я в себе не обнаруживал. Руку Миханчишин освободил от перевязи, ходил бравым молодцом. Как будто бы изменилось его отношение к Ахметьеву. Говорили, что Миханчишин рвался даже на ахметьевское новоселье. Это после дуэли-то! Предполагали, что Миханчишин намеревался учудить в застолье скандал с клоунадами. Другие же, более уравновешенные, склонялись к тому, что Миханчишин желал произвести примирение, и непременно публично, на глазах особо достойных людей. Но не был допущен в Калашный ряд. А вот Юлия Цыганкова, выпорхнувшая на день из чудесного санатория, судачили, на ахметьевском Новоселье наблюдалась. Говорили также, что здоровье апельсиновой лахудры пошло на поправку. Это мнение подтвердилось, и вскоре я увидел Цыганкову на шестом этаже.
С Глебом Аскольдовичем, изящным, а порой будто бы торжественным, мы по-прежнему лишь тихо раскланивались в коридорах.
Сергей Марьин номера газеты с моей статьей и пожеланиями редколлегии “принять меры” отправил в Министерство культуры, пермским, соликамским, чердынским властям, взрослым и молодежным. Мне же он сказал:
– Ты, Василий, произвел полезное деяние. Благородное деяние. А иным нашим мастерам и утер нос. И не ходи хмурым. Месяца через три я опять вытолкну тебя в командировку. Может быть, в Верхотурье…
Я и сам понимал, что работа моя вышла не бесполезной, а для кого-то и важной. Но ни сознание этого, ни одобрение Марьина не доставили мне радости. Наверное, я устал, предположил я. Однако вовсе не усталостью объяснялось тогдашнее мое состояние.
В Пермских землях мне было некомфортно, не по себе, вовсе не из-за мокро-снежного ветра и хмури предзимнего неба. Меня радовали встречи с соликамскими реставраторами и музейщиками, с энтузиастами Усть-Боровских солеварен, с Еленой Григорьевной Гудимовой, Леной Модильяни. Они ворчали, были бедны, кляли власти и обстоятельства эпохи, но у каждого из них было дело жизни, и ради него они готовы были сжечь себя. А кем я оказался вблизи них? Просто прислонился легонько к их делам, и все! И теперь на шестом этаже газетного дома я затосковал. Мне бы ходить и радоваться. Второй своей профессиональной публикацией я доказал, что на что-то способен, что я со многими в редакции на равных. Но я уже сознавал, что газетное дело – не мое. И что в газету меня порой и не тянет. А что же тянуло раньше? Прежде всего, конечно, нестерпимое желание видеть лахудру Юлию Цыганкову. Без нее ничего в жизни для меня, кажется, и не существовало. Сейчас же – что была где-то, даже рядом, Юлия Цыганкова или ее не было вовсе – меня совершенно не занимало. И это не радовало. Ко мне не пришло чувство освобождения от напасти. Меня прижимала к земле справедливость пророчества Анкудиной. Главным было теперь во мне опустошение безразличия. И оттого – тоска… И еще я сознавал, что помимо желания видеть Цыганкову существенной для моих явлений на Масловку была надежда выстоять в очереди квартиру. “Не для меня она нужна, – убеждал я себя, – для стариков. Должен же я сделать для них нечто хорошее…” Попав в предполагаемые зятья академика Корабельникова, я посчитал себя виноватым перед стариками – заявление мое в жилищной комиссии обязательно и с облегчением было бы похерено. Но в высокородные зятья я не угодил (“Пронесло, Господи!”) и остался вполне равнопризнаваемым очередником. Но думать о том, что из-за квартиры я обязан и далее размещаться не в своем служебном пространстве, было для меня теперь унизительно.