Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 33

– Надо же, – удивилась Цыганкова, – фарфор, а крепится.

– Голова не только крепится, – сказал я, – но может и покачиваться. Мы это не сразу выяснили. И видишь, похожа на голову Бонапарта.

– Забавная вещь, забавная. – Цыганкова произвела покачивание головы солонки номер пятьдесят семь.

Я же глядел не на солонку, а на пальцы Цыганковой, длинные, тонкие, – “пальцы пианистки”, говорят про такие. У нас в Солодовниковом переулке сказали бы: “пальцы щипача…” Глупость эдакая, отругал я себя.

– И ведь вместить в нее, – произнесла Цыганкова в задумчивости, – можно предмет не маленький…

– Да, – согласился я.

– И что, она все время стоит здесь?

– Да, здесь.

– А мне сказали, что ты ее держишь дома, – все еще раздумывала о чем-то Цыганкова.

– Нет, она все время стоит здесь.

– Ну ладно, – сказала Цыганкова. – Я пошла.

– Будешь ложиться, запри комнату изнутри, – посоветовал я. – Соседи мои могут быть и нетрезвыми.

– Не бойся за меня, – улыбнулась Цыганкова. – А дверь я до трех не запру.

***

Не помню, как я досидел в ту ночь до подписания номера. Меня била дрожь. Меня всегда воротит и даже смешит в текстах передача внутренних состояний персонажей физиологическими явлениями. “Сердце у него выпрыгивало из грудной клетки”, “Кровь подступила к его щекам”, “Волосы встали дыбом” и т. д. Ни разу не наблюдал я волос, вставших дыбом. Но дрожь меня била самым натуральным или самым физиологическим образом. После случая с солонкой меня довозили прямо к дому. Нынче нас везли троих: опять же Мальцева, Колю Шапиро (этого на Сретенку, в Панкратьевский переулок) и меня. Коля, человек бесцеремонный, сказал: “Что-то тебя колотит, ты меня трясешь!” Я ответил: “Действительно, бьет озноб, простудился. Сейчас приму малинового варенья…” – “И водочки…” – посоветовал Шапиро. “И водочки, – согласился я. – Если найдется…” Дрожь же била меня оттого, что я знал, что произойдет. Или что не произойдет. Я готов был отправиться ночевать к Косте Алферову или к Городничему. И в других местах меня бы приютили. “Что их напрягать? – сказал я самому себе. – Я переночую в сарае”. Опять же нынешним молодым москвичам ничего не известно про сараи. А отапливались-то мы не газом, а дровами. Печки, печки были наши обогреватели и кормилицы. А стало быть, во дворах, на задах, все семьи имели дровяные сараи, обширные, восемь на два с половиной и в высоту два метра. Дрова по ордеру выдавали в сломанном позже Самарском переулке на складе, чуть выше также не существующего теперь стадиона “Буревестник”, “Бури”, самого домашнего и самого древнего в Москве (до революции – “Унион”). Оттуда дрова везли либо лошадью, либо грузовиком вверх, в наш переулок, там пилили, кололи (я с отцом) и т. д. К году, мной упоминаемому, печки у нас уничтожили и на кухнях поставили газовые плиты, но дровяные сараи оставались, уже без дров. Послевоенные летние месяцы были теплые, и многие коммунальники из-за тесноты жилищ ночевали летом в сараях и даже на их крышах. Я, естественно, имел в сарае раскладушку и теперь был уверен, что на ней и пересплю. Но ключ от сарая (“Идиот! – бранил я себя. – Не мог держать в кармане!”) лежал у меня в комоде. И стало быть, в комнату с Цыганковой, если она там была, мне обязательно надо было войти. Хотя бы на полминуты. “Войду и тут же выйду!” – приказал я себе.

Я открыл дверь в квартиру. Свет не горел ни в прихожей, ни в кухне, ни в туалете. Я толкнул дверь в нашу комнату.

– Наконец-то! Явился! – сказала Цыганкова. – А я уж думала, что ты увильнешь.

– От чего?

– От меня. От неизбежного.

– Я беру ключ и буду ночевать в сарае. У нас есть дровяные сараи.

– Я все знаю про ваши дровяные сараи. Ключ твой я проглотила. Вот пощупай, он у меня в пищеводе.

– Мы так не договаривались…

– Мы так с тобой договаривались пять лет назад. Или четыре…

– Я не помню.

– Вспомнишь.

– Как мне тебя называть? Юла? Юлика?

– Раньше ты меня называл Юлой. А Юлика? Давай попробуем Юлику…

Она раз десять произнесла, каждый раз меняя темп, ритм и интонацию, имя “Юлика”, и все произнесения ею звуков были для меня хороши.

– Ладно, Юлика, – согласилась Цыганкова, – хотя в этом есть что-то венгерское и опереточное. Юлика. Ну, Юлика. А лучше все же – Юла. Дверь я запираю. Ты будешь любить меня. А я – тебя.

Она была в стареньком матушкином халате, естественно, ей коротком, да и двух пуговиц сверху не хватало, и я мог видеть ее грудь. Она попросила меня расстегнуть и остальные пуговицы.

Обхватив руками мою шею, она сказала:

– А баня у вас хорошая. Грязная в предбаннике, но пар в ней замечательный. Шайки бросали татарки. С эвкалиптовым листом.

Мы совпали. Всю ночь мы были ненасытными и совпали. Такое прежде со мной не случалось. Но случилось. В нас совпало все. Мы были одно существо. Одно животное. У нас было одно тело, одна кожа, один запах. Юлика уставала быстрее меня и отходила к окну покурить, ночь была лунная, и Юлика стояла серебряная, я лежал не в силах встать и ощущал, что я обрублен, что часть моя, и самая существенная, отделилась от меня на три метра, на три континента, и если сейчас она не вернется, не воссоединится со мной, я погибну. Я умру. Но она возвращалась, и у нас опять все было одно – губы, глаза, ресницы, нос, язык, ноги, ногти, кожа, и мы были слеплены Богом, и разлепить нас ничто не могло. Случались минуты, когда природа заставляла нас отдыхать, и мы произносили какие-то слова. Все это была чепуха, и я сознавал, что самую любимую, самую беззащитную, самую сладкую часть моего тела и моей души никто не отберет. Юлика о способах любви знала больше, чем я, она бормотала: “Я взрослая женщина, но ты – ребенок”, я стонал: “О, если б навеки так было!”, Юлика целовала меня и спрашивала:

"Родной мой, о чем ты стонешь?” Я успокаивал ее: “Это не я, это Мирза Галиб…”

Мы все же заснули. Часов в восемь утра. В одиннадцать меня разбудил стук в дверь. Я повернул ключ, дверь приоткрыл чуть-чуть, чтобы не дать соседу Чашкину рассмотреть спящую Цыганкову.

– Тебе дама звонит, и не первый раз, – удивительно: Чашкин говорил шепотом.