Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 43

– Четвертый. Ты ничего не знал?

– Откуда же я мог знать? – пробормотал я.

– Да, конечно, конечно, откуда же… – Эти слова Валерия Борисовна, похоже, произносила самой себе. Потом она будто очнулась:

– Тогда, естественно, мое обращение к тебе лишено смысла… Я полагала, что ты сможешь уговорить ее оставить… Но коли так…

– Она ездила в Киев?

– Да, – сказала Валерия Борисовна. – Ездила. Отстояла две всенощные. Поняла, что подвиг смирения – не для нее. Не выдержит. И просто режима монастырского не вынесет. Или станет лицемерить.

– И сразу вернулась в Москву?

– Нет. Заезжала на день к знакомому.

– Куда?

– Брянская область… станция Суземка…

– К Миханчишину…

– К нему… Ты считаешь?..

– Я ничего не считаю! – сказал я резко, пожалуй, даже зло. И обида явная прорвалась в моих словах. Несомненный спазм случился во мне, в горле в частности. Был бы я слезлив, возможно, что и влаги возникли бы на моих щеках.

– А я-то думала, что Юлия и ты… – шептала Валерия Борисовна.

– И ничего не знали о ее приятелях, Миханчишине том же самом? – спросил я опять резко и зло.

– Я знала кое-что… Миханчишина видела… Но я думала, что ты…

– Я был близок с Юлией, – сказал я. – Неделю назад… И полагаю: тот случай ничего не мог изменить в ее главных историях, что Юлия Ивановна несомненно имела в виду. – Это уже было произнесено не зло и резко, а морозно и надменно. Я приходил в себя. Я был чрезвычайно далек от Юлии Ивановны Цыганковой. Я был на расстоянии нескольких световых лет от нее.

– Но ведь Юлия любила тебя, – подняла голову Валерия Борисовна, вот в ее глазах я увидел слезы. – И она любит тебя.

– В течение пяти часов и я был склонен думать так. – “Экий судебный сутяга! – сейчас же я оценил себя. – Даже не просто “думал”, а “склонен был думать”. Что я выламываюсь перед Валерией Борисовной? Что она-то мне сделала?” Но сказал:

– Интерес ко мне Юлии Ивановны, допущение ею близости со мной, если вы не знаете, были вызваны и оправданы вот чем. Мне все разъяснили запиской.

Записку Юлии я помнил наизусть и, не упуская знаков препинания, произнес ее слова Валерии Борисовне.

– Вот оно что! – воскликнула Валерия Борисовна. – Я-то… Теперь-то я понимаю, отчего ты чувствуешь себя обиженным и оскорбленным.

"Это мое дело, кем я себя чувствую!” – хотел было я урезонить собеседницу, но она сказала:

– Подожди, Василий, посиди рядом со мной молча… Еще немного… – И после тишины:

– Я ничего не понимаю… Я должна все переварить… А я-то была спокойна и даже радовалась, что она рядом с тобой… Опять все проглядела, увлеклась своими играми, греховодница и старая дура!.. И эта Анкудина с ее причудами… Я-то знала, что она твоя однокурсница, чуть ли не приятельница, и не беспокоилась… Старая дура!..

Плечи ее вздрагивали, вся она вздрагивала, я понял, что Валерия Борисовна сейчас разрыдается, и я забоялся, как бы не случилась нелепая, а может, и постыдная сцена, способная привлечь внимание московских ротозеев, оказавшихся сейчас на Пушкинской площади. Порывом я чуть было не привлек к себе Валерию Борисовну в старании успокоить ее, но вдруг понял, что мне куда приятнее ощущать себя не сострадающим чужим слезам, а именно обиженно-оскорбленным. И я оставил себя в состоянии морозной надменности.

– Она ложится в больницу через два дня, – сказала Валерия Борисовна уже спокойно.

Я промолчал.

– Я вызвала Викторию, Вика прилетит завтра, она попробует переубедить Юлию. – Валерия Борисовна взглянула мне в глаза.

– Ты не хочешь повидаться и с Юлией? – спросила Валерия Борисовна.

– Нет, – сказал я.

– Ты не любишь ее?

– Вся эта история с Юлией, – произнес я не сразу, – вызывает у меня теперь чувства брезгливости, неприязни и стыда.

Мне оставалось встать, раскланяться и удалиться. И чтоб оркестр исполнил нечто из Вагнера.

Но встала она.

Валерия Борисовна наклонилась и поцеловала меня в голову.

– Ты еще ребенок, Василий. И ты не безнадежен. Спаси, помилуй и вразуми тебя Бог! Она повернулась и пошла. Я вынудил себя не смотреть ей вслед.

***

В маршрутном такси мне пришла в голову глупость: “А соседка Чашкина-то наблюдательная…”

Сразу же без всякой связи с Чашкиной я вспомнил, что, вернувшись из Тобольска, я так и не осмотрел солонку. Да и есть ли она? Стоит ли на месте?

Солонка стояла. Я разобрал ее. Ни крестик, ни костяной оберег из нее не вывалились. Я не стал спрашивать Зинаиду Евстафиевну, не видела ли она, трогал ли кто солонку. Ясно, что не видела. Стало быть, крестик и нецке предназначались не мне, а служили для кого-то уведомлением или указом. А может быть, фигурами в чьей-то игре с развлечениями. Поначалу я почувствовал нечто вроде облегчения. Будто была определена мне обязывающая мою суть тяжесть судьбы и теперь меня от нее освободили. Но потом от потери не принадлежавшего мне пришла вдруг печаль.

Кстати, в Тобольске музейщики ничего не смогли сообщить мне о солонке из буфетной императорского семейства. Посуду для высочайших ссыльных брали, кажется, у купца Селифанова, но что сталось с ней позже, как и с самим купцом Селифановым, разузнать не было возможности. А я вспомнил, что начинал коллекцию дед нашего Кочуй-Броделевича, строитель Транссибирской магистрали, и не исключено, что в начале века в Сибири рассыпали соль из сотен таких птиц с профилем Бонапарта. Обо всем этом я мог бы рассказать сыщику Башкатову и выслушать его фантазии, но Башкатова в редакции не было. Он отбыл куда-то по своим секретным космическим делам. Намеками объяснил мне отсутствие его коллега и капитан нашей футбольной команды Боря Капустин. “Да, да! – зашептал он мне с огнем в глазах. – Скоро наши облетят… ее…”, и по жесту Капустина можно было догадаться, что облетят Луну. Нужна ли была теперь солонка Башкатову? Мне тем более не нужна. Я пожелал ее выкинуть. Но сообразил: а не вызовет ли ее пропажа недоумение или даже переполох среди пользующихся ею как дуплом или тайником, не произведут ли они сгоряча какие-нибудь малоприятные для меня или для других действия? И я решил: пусть солонка еще постоит.