Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 50

После четвертого курса, хоть Анкудина и принесла в деканат какие-то медицинские справки, ее отчислили за академическую неуспеваемость и бездарные курсовые работы. Позже до меня дошло, что Анкудина доучилась в Библиотечном институте на Левобережной и трудится в заводской библиотеке.

Теперь, то есть в те дни, когда я излагаю эту историю на бумаге, я, человек поживший, должен признать правоту укоров Анкудиной по поводу моей толстокожести, нравственной ли, душевной ли, в юношеские мои годы. Конечно, слово “толстокожесть” – неуклюжее, несуразное и неточное. Но и не суть важно… Я находился тогда в упоениях Буслаевского молодечества (“Сила по жилушкам переливается, тяжко от бремени этой силушки”). При этом никакого былинного бремени от силушки я не испытывал, напротив, сила моя, и природная, и добытая во всяческих секциях, в дворовых играх и забавах, доставляла мне удовольствие. Ощущая поутру крепость своих мышц – и рук, и спины, и ног, – я чувствовал ликующую, музыкальную даже радость жизни. В дороге, в полупустом троллейбусе, я отжимался на дюралевой трубе в проходе, вызывая недоумения пассажиров. Я не мог представить, что когда-нибудь не буду играть более в футбол – кончилась бы жизнь. Я был готов атлантом поддерживать небесный свод. Теперь мне, взрослому, тот юный Куделин смешон… Увы… Впрочем, и себе сегодняшнему стоит посочувствовать… А тогда, сам того не замечая и уж конечно не возводя это в доктрину, я был, пожалуй, высокомерен по отношению к людям, прежде всего к своим ровесникам, которые казались мне слабыми. И физически неразвитыми, и не старающимися развить себя, и проявляющими слабость, несдержанность в обыденной практике, скажем, ноющими о своих болячках, любовных драмах, учебных незадачах. Я, человек не злой, не расположенный к злорадству, не называл их, естественно, слабаками и не выказывал своего к ним отношения. Просто они были вне моих интересов и желаний понять их… Впрочем, все это разъясняю я чрезвычайно упрощенно. Возникают словесные определения. А во мне-то, юном, словесных определений не было. Я просто жил… Я – не теоретик… Но упрощенным было и отношение ко мне, спортсмену, здоровяку, добывающему факультету грамоты и призы, многих студентов и преподавателей. Я им казался тупым, пустым, ограниченным… А во мне вызревала душа…

Опять я отвлекся.

А Анкудина, сидевшая в моей редакционной коморке, успокоилась.

– Вот что, Анкудина, день солнечный, – сказал я, – травка зеленеет. Пойдем-ка на природу.

– Ты меня выпроваживаешь? – спросила Анкудина. – Ты не желаешь разговаривать со мной ни о чем более?

– Так точно, – сказал я. – С тобой – ни о чем более.

Последние слова я посвятил стенам.

На самом же деле я предложил Анкудиной посидеть на скамейке в сквере перед Домом культуры типографии и напротив нашего Голосовского корабля. Анкудина закурила, волосы ее были все те же, жиденькие, но, пожалуй, она поправилась и отчасти уже не выглядела замухрышкой. Зачем я привел ее в сквер и о чем говорить с ней, я не знал.

– Анкудина, а ты стала похожа на Крупскую, – вырвалось у меня ни с того ни с сего. – На молодую, на молодую! – стал я задабривать ее.

– Ты, Куделин, дурачишься, – сказала Анкудина, – а она ведь тебе жертву приносила!

– Ты что несешь, Анкудина! – поразился я. – Ты хоть логику и смысл проверь произнесенного тобой. Как может женщина совершить такое жертвоприношение! И кем должен быть человек, способный одобрить этакую жертву, ему посвященную?.. Я же тут вовсе ни при чем…

– А теперь, когда ей стало плохо, она не захотела жить более. И ты был обязан прийти к ней…

– Анкудина! – возмутился я. – Это для тебя запретная тема! Ты либо ничего не знаешь, либо все в твоей башке торчит вверх ногами!

Помолчав, я сказал:

– Ты мне лучше вот что разъясни. Оказывается, ты моя бывшая приятельница. Оказывается, ты теперь большая ученая. Или большой ученый. Как это понимать?

– Ну хорошо. Ну я врушка. Нафантазировала насчет тебя неизвестно зачем. Без всякой дальней мысли, а так… Но насчет второго…

– И что ты наврала насчет второго? В чем состоит учение нашей ученой дамы?

Анкудина замялась. Потом она стала бормотать нечто о том, что серьезно исследует одну историческую тему, в ее Библиотечном институте есть научное общество, она там недавно выступила с рефератом о поисках в прошлом веке особо мыслящими людьми Белых Вод, ее шумно одобрили, сказали, что работа ее перспективная, свежая, в ней – основа докторской и т. д.

– Так, Белые Воды, страна Беловодия, – соображал я. – Староверы, значит… сектанты, искатели благостной земли вне пределов им ненавистных… особо мыслящие люди… о них недавно вышла монография Климанова, трудно проходила, потому как – о слоях истории нам необязательных… Ты небось из ее пятисот страниц наковыряла страничек двенадцать, склеила их слезками и вздохами и создала новое учение… Так, что ли?

Анкудина расплакалась, и я понял, что догадки мои справедливы. Теперь она, видно, и носилась со своей “основой докторской” по разным компаниям, совала листочки о Белых Водах под нос гражданам неосведомленным.

– Возрази, – сказал я. – А я послушаю.

Возражений не послышалось.

– Надо будет сообщить Семену Николаевичу, – произнес я уже лишнее, – какие у него трогательные читательницы… Вот обрадуется…

– Не надо! Не надо! – перепугалась Анкудина. – Ничего не говори ему!

– И объясни мне еще одно, – сказал я. – Зачем вы суетесь со своими бумагами, рукописями, тайнами к Юлии Цыганковой, то есть – в дом известного в стране человека Ивана Григорьевича Корабельникова?

– Кто это мы? – испуги все еще оставались в Анку-диной. – Одна я прихожу к Юлии и по ее приглашениям… Ну, еще заходит Миханчишин. Но он свой человек… А так наш кружок собирается совсем в иных местах…

– Какой кружок? – не удержался я.

И тут Анкудина разразилась… И вопрос мой вылетел без необходимости, и услышал я от нее то, что не было мне никакой необходимости ни слышать, ни знать. Может быть, после вранья об ученых занятиях и моих иронических слов Анкудиной захотелось оправдаться передо мной и показать, что она не лыком шита, а связана с серьезным делом. Или просто проявилась ее склонность к болтовне.