Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 49
– А почему – тем более? – повторила Валерия Борисовна.
– А так, – сказал я.
– Значит, полный отказ… – покачала головой Валерия Борисовна.
Тут Валерию Борисовну окликнули: “Лера, я тебя полгода не видела!” Должен заметить, что в этом для меня женско-снобистском кафе с Валерией Борисовной здоровались несколько дам. Одна из них с обилием макияжных иллюзий на лице возникла теперь возле нас и шепнула Валерии Борисовне явно что-то про меня. “Собирательница, – разъяснила мне Валерия Борисовна. – Спросила, во сколько ты мне обходишься… У меня же весной выторговывала эскиз левитановского “Марта”… – “И во сколько я вам обхожусь?” – спросил я. “В четыре рубля, – сказала Валерия Борисовна. – В четыре”.
Я забыл сообщить, что и Валерия Борисовна была собирательница. Дом ее (то есть и Вика с Юлией росли при дорогих стенах) украшали полотна мастеров, чьи картины в сороковые годы можно было за копейки (тот же эскиз, близкий к оригиналу “Марта”, – 150 р.) купить в комиссионках на Арбате или на Сретенке, у угла Колхозной. А уж Лентулова ей несли за трояк с чердаков. Но это разговор особый…
Минут через пять после собирательницы Валерию Борисовну окликнула женщина знаменитая, театральная и киношная Дива. Для меня она была столь же звездно-недоступной, как Брижит Бардо или Софи Лорен. И вот она стояла над нами с Валерией Борисовной!
– Лерочка, ты все цветешь!
– Заинька! – вскочила Валерия Борисовна.
Они обнялись, пошептались, потом Звезда сказала приятельнице нечто особенное, а указав на меня, вскинула большой палец.
– Нет… ну что ты… Что ты болтаешь! – смутилась Валерия Борисовна. – Это мой внучек!
– По-моему, у твоих дочек деточки еще не выросли. – Звезда смотрела на меня.
– Ну ладно, не сердись… Это женишок моих дочек!
– Я им завидую, – сказала Звезда, взглянув на меня своими волшебными синими глазами со значением. – Вот вам моя визитка. Будет блажь, позвоните.
– Я им тоже завидую, – заявила Валерия Борисовна. – Но как-нибудь перетерпим…
Мы выходили из заведения, Валерия Борисовна покачнулась, я хотел поддержать ее, она уверила, что она трезвая, а я дурак.
– Я и не спорю, – сказал я.
– Да ты не в том смысле дурак! – воскликнула Валерия Борисовна. – Ты просто не знаешь своего счастья и не умеешь ценить жизнь с ее удовольствиями!
– Ценить жизнь или цинить? – спросил я.
– Чего? – удивилась Валерия Борисовна. – Что ты несешь?
– Ничего, – сказал я. – Просто неудачно скаламбурил…
– А ты не каламбурь, а приголубь какую-нибудь из первых дам государства! И получишь и квартиру, и дачу!…
– Были бы вы, Валерия Борисовна, мужчиной…
– Понятно, ты дал бы мне в рожу… Это ты можешь… Ладно. Посади-ка ты меня на троллейбус…
Когда я подсаживал Валерию Борисовну, шумно-гулящую, она, полагая, что извозчику спешить некуда, тихо растворила сумочку и протянула мне два бумажных треугольника, похожих на солдатские письма.
– Это записка от Виктории, а это все же тебе адрес больницы Юльки… Женишок! – и Валерия Борисовна рассмеялась. – Приколдованный ты ж нами, не забудь…
Створки троллейбусной двери захлопнулись.
На работе я узнал от Зинаиды Евстафиевны, что, пока я где-то болтался, меня разыскивала какая-то Анкудина. Разыскала же она меня в редакции через пять дней.
– Что тебе надо? – спросил я грубо, даже и не предложив Анкудиной сесть. – Какие у тебя могут быть ко мне дела?
Дела состояли в том, что у Юлии Цыганковой осложнения, положение ее сейчас тяжелое, нервы взвинчены, а выписать ее должны были еще три дня назад.
– И что? – спросил я.
– Тебе необходимо прийти к ней, посидеть с ней и успокоить ее. Она ждет твоего прихода.
– Неужели вы с Цыганковой в таких близких отношениях, что она доверяет тебе сердечные секреты и тайные желания?
– Нет, – смутилась Анкудина. – Это я сама так поняла…
– Но у меня нет нужды в твоей подруге, – сказал я. – Я уже все объяснил ее матери, и та мои объяснения приняла…
– Ты живешь в аду! – вскричала Анкудина. – Твоя душа в аду! И ты живешь в аду!
– Хоть бы и в аду, – начал было я с намерением выпроводить Анкудину вон. Однако меня остановило любопытство. Какие такие соображения, возможно и длительного накопления, выстрадала в себе Анкудина относительно ада. – И по каким же заслугам ты размещаешь меня в аду?
– Ты не способен любить! – Анкудина гремела уже боярыней Морозовой. – Зосима, старец у Достоевского, на вопрос “Что есть ад?” говорил: “Страдание о том, что нельзя уже более любить”.
– Эко ты, Анкудина, хватила! – сказал я раздосадованно. – Это совсем про другое. Я-то ожидал от тебя какого-то особенного умственного откровения. И уж не способен я, видимо, к страданиям, о каких ты говорила…
А Анкудина разревелась.
– Ты все дурачишься, Куделин. Это потому, что я для тебя Кликуша…
– Ладно, извини, успокойся…
Я усадил ее на стул. И уже не торопился выгонять ее. Во мне тлел интерес к известному ей.
Прозвище Кликуша, приставшее к Анкудиной на первом курсе, все же нельзя было признать точным. Кликушами, и деревенскими, и городскими, как известно, становились бабы по причинам женских недомоганий, обостренных тяжким трудом и побоями. Никаких природных отклонений и нездоровий в Анкудиной, похоже, не было. По понятиям однокурсника, прислонившего к ней прозвище, она выглядела так, как, наверное, выглядели кликуши.
На вид она была – несчастная. Про таких говорят: “Лягушку проглотила и вот-вот ее выплюнет”. Несчастная пигалица. И не из бедной семьи, а по понятиям тех лет – состоятельной, но опять же казалось, будто вышла она из бедной и неряшливой семьи. Скорее всего ей и нравилось выглядеть неряшливой бедняжкой (при этом могла признавать себя и гадким утенком, и Золушкой), какую до поры до времени недооценивают и в лучшем случае лишь жалеют. Сама же она хотела всех жалеть и старалась совершать ежедневные благие дела. Она все время мельтешила, совалась во всяческие курсовые и факультетские истории, кого-то бралась примирять, хотя об этом ее и не просили, кого-то облагоразумить, а кого-то, сообразно высоким моральным ценностям, и разоблачить. Суета ее вызывала усмешки и ехидства, но чаще – раздражение. В особенности раздражала юркость Анкудиной, ее странное умение оказываться (“и без мыла обходится”) в компаниях, куда ее совсем не звали, при этом часто она вела себя манерно, лебезила (“я-то ничтожество, но вы-то…”), а то и откровенно подхалимничала и глупо льстила. Мне приходилось сталкиваться с ней чуть не каждый день, мы учились в одной группе. Ко всему прочему она с первого же семестра отчего-то стала прибиваться ко мне, допекать меня признаниями о своих житейских заботах, на мой взгляд – совершенно пустяковых и идиотских, лезть мне в душу, не понимая, что она мне физически неприятна. Мне было неприятно глядеть на ее костлявую нелепую фигурку, запахи ее, грубые, почти мужские – работяги после вахты, вызывали у меня чуть ли не тошноты, в столовой я не желал садиться с ней рядом, чтобы не испортить аппетита. Многим Анкудина была не по нраву, иные называли ее приблудившейся шавкой, но мало кто отваживался ссориться с ней: общественная натура, старается, что же на нее дуться? Ко всему прочему Анкудина умела сплетничать, и так кружевно-тонко, что упрекнуть ее в чем-либо было невозможно. И еще установилось мнение, что в досадах Анкудина может учинить обидчику невезения. А я однажды не выдержал и очередное приставание ко мне Анкудиной грубо оборвал, послал ее подальше и посоветовал ко мне больше не приближаться. Она разревелась, заявила, что я бугай и медведь, а она убогая, и такие есть на свете, я же по причине толстокожести не могу понять ее и ей подобных, они для меня недочеловеки, но нет, она человек, она вселенская сестра милосердия, и мне через годы будет стыдно, и прочее, и прочее… “Не выношу людей навязчивых”, – только и мог я выговорить.