Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 75
Самоедские мысли, возвышенные или глубинные, навели мне своим угнетением. Я решил укоротить их и занялся расстоянием до солонки, находившейся в моей руке. “Дай-ка откручу голову Бонапарта, – решил я и посмотрю, не уместила ли что-либо там Нинуля”.
Голову фарфоровой птице снять я не успел. Гостем ко мне вошел Глеб Аскольдович Ахметьев.
– Мы с тобой… – начал Глеб Аскольдович, – то есть я… хотел тебе нечто объяснить… И опять же я предложил тебе посидеть в тишине, поговорить… Если у тебя есть время…
– Прямо здесь?
– Нет, конечно, лучше не здесь. – Тонкая рука Ахметьева произвела неспешное и протяженное движение, как бы давая понять, что в это “здесь” вмещается все наше редакционное здание.
Глеб Аскольдович стоял передо мной в темно-коричневом в полоску костюме, двубортном, тройке, бостоновом, безупречном, и сам он выглядел безупречным государственным экземпляром. Неделю он работал над документами на берегу Черного моря вблизи светлейших резиденций, то ли у Черной речки, то ли в Форосе, для меня это не имело значения. Он хорошо загорел и благородно в черноморских волнах осунулся. Я как-то сообщал мимоходом, что наша редакционная фронда к сотрудникам, своим же, обрядившимся (без определенных поводов) в костюмы, относилась с неодобрением, а то и с недоверием или даже с жалостливым презрением. Внешность, осанка и манеры Глеба Аскольдовича костюмы на нем оправдывали. Они нас не раздражали. К тому же было известно, что там, на исторических площадях, откуда Глеба Аскольдовича призывали к написанию всенародно-специальных текстов, штатные персонажи летом непременно носили серые костюмы, зимой – синие и лишь по необходимости дипломатических присутствий – черные. (Это мне, стало быть, под наблюдением Валерии Борисовны возьмутся шить костюм дипломатический?) А потому коричневый да еще в полоску костюм Глеба Аскольдовича не должен был вызывать недоумений и наших фрондеров, в нем явно читался вызов серому и синему.
– У тебя какие-то затруднения? – попытался объяснить мое молчание Ахметьев. – Или что-то во мне не так?
– Нет, никаких затруднений, – вздохнул я. – И у тебя все так. Просто я смотрю на твой костюм… И у меня возникла необходимость пошить костюм…
– А-а-а!.. Понимаю, понимаю… – заулыбался Ахметьев. – Это приятная необходимость… Можно только поздравить…
– Какие тут поздравления… С костюмом-то… – я махнул рукой, словно бы стараясь отогнать от себя мысли о костюме и собственном смущении. – Завтра у тебя есть время… для разговора?.. Днем? Часа в два?
– Есть, – кивнул Ахметьев.
– Ну и хорошо! – сказал я. – У меня завтра отгул. Из-за футбола. А в состав меня не поставили. Потерял форму. Приезжай ко мне в два в Солодовников переулок. Дом и квартиру помнишь? Соседей никого не будет. Если кто вдруг случайно и появится, отправимся куда-нибудь, хоть бы в наш дровяной сарай. Там у меня и столик, и табуретки…
Цыганкову утром я оповестил о намерении съездить в Солодовников переулок, поглядеть, все ли в порядке в квартире, и отоварить талоны на муку. “Съезди”, – поощрила меня, проглатывая кусок омлета, в девичестве Цыганкова. По привычке ничего от Юлии не утаивать я сообщил ей – правда, как-то вскользь и невнятно, – что мне сегодня предстоит разговор с Ахметьевым. “Посоветоваться или проконсультироваться, что ли, он желает со мной… по истории…” – добавил я на всякий случай. Юлия кивнула, но, похоже, сообщение мое в уши не впустила. Опять же на всякий случай я пробормотал нечто о беседе с Валерией Борисовной, о благословениях Ивана Григорьевича и предполагаемой дате свадьбы. Юлия поморщилась: “Я знаю! Знаю!” Более ничего вразумительного она не произнесла, произвела лишь некое ворчание, возможно, при этом бранила про себя мамашу с папашей. И меня – за то, что в ответ на напор Валерии Борисовны не сумел выдавить из себя что-либо путное, мямлил да поддакивал. Вообще Юлия была озадаченной, мыслями – явно вдалеке от будущего семьи, а к моим словам – невнимательной. Это меня опечалило.
Чуть выше я писал, что в ту пору продукты и товары в магазинах были. Но странности случались. То пропадал с прилавков сахар, то – спички, то – мыло, то, предположим, – гвозди. Сейчас возникли затруднения с пшеничкой. С тремя паспортами я двинул на Вторую Мещанскую в холостяцкую Солодовку. Там, на первом этаже, находилось 17-е отделение милиции и наше домоуправление. Начальственное распоряжение вынудило как раз наших домоуправителей отоваривать мукой и дрожжами граждан по месту жительства. Я уже не помню, сколько полагалось муки на душу. То ли по два кг, то ли по три, скорее всего – по два. Я набил белыми пакетами сумку и отправился домой. По дороге купил хлеба, помидоров и три банки бычков в томате. Взял и пять бутылок пива. Как я и предполагал, квартира была пуста. Конопацкие с дачи еще не вернулись. Супруги Чашкины трудились, он – на “Калибре”, она – в аптеке, дочурки же их получали дошкольное образование, резвились или дрались в детском саду.
Ахметьев позвонил в дверь ровно в два. Был он в светлом иноземном плаще, возможно, из шкафов “Березки” или с укромных спецприлавков ГУМа, с чрезвычайно редким тогда худощаво-деловым чемоданом, называемым поначалу “джеймсом бондом” и лишь потом переименованным в “дипломат” или “атташе-кейс”. Бумаги, похоже, в нем в тот день не лежали. Ахметьев достал из него бутылку коньяка “Одесса” и два лимона. При этом он, как бы признавая себя нарушающим приличия, стал объяснять мне, что армянские и грузинские коньяки нынче на Западе не в цене, а вот на бессарабские есть спрос, коньячный спирт, что ли, в Тбилиси и Ереване уже не тот… Я же, ссылаясь на разгар дня и теплынь бабьего лета, попытался выставить охладившееся пиво. Но Ахметьев понял меня по-своему. Он сегодня в форме и расклеиться себе не позволит. Я вскрывал банки с бычками (пусть они и вульгарны, может, и кощунственны вблизи коньяка), резал лимоны, помидоры, хлеб и счел нужным предложить Ахметьеву посидеть на кухне. “Знаешь, – сказал я. – Оно тут спокойнее. Я все же надеюсь, что мой любопытный сосед, радиоумелец, убрал свои изделия из моей комнаты, но вдруг… А на кухне, я убежден, устраивать акустические капканы он не стал бы…” – “Можно посидеть и на кухне”, – согласился Ахметьев. Он взглянул на будильник. “Слушай, – сказал я. – Если будешь говорить про будильник, про медведя и быка из глины, про чайные ложки, это выйдет лишним. Здесь все ясно. Мало ли с кем, да еще и в рассеянном состоянии, могут случиться оплошности… Важно нам, людям в возрасте, не допускать беспечности…” Но думал я теперь вовсе не о будильнике и ложках. Коли Глеб Аскольдович ничему не удивился и не пожелал спросить меня что-либо о соседе и его акустических засадах, можно было предположить, что Ахметьев уже знал о соседе и что ему рассказали об особенностях постфутбольного застолья с упоминаниями Михаила Андреевича и уже попросили не быть беспечным. Сейчас меня испугала, обожгла иная мысль. Попросить-то попросили, а про соседа, может, и не упомянули. И теперь Ахметьев намерен проверить меня. Не докладывал ли о его высказываниях людям зловредным именно я? Нынче он выложит мне какие-нибудь важные (а может, и ложные) сведения, а потом и станет отслеживать, не всплывут ли они где… “Нет, это невозможно! – убеждал я себя. – Ни в коем случае. Глеб – не такой человек. Он бы спросил меня впрямую…” Сам я не отваживался открыть ему свои сомнения. Мне предстояло ждать…