Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 82

Мое кривобокое бормотание он, похоже, и не слушал, но упомянутая по инерции шинель его зарядила током в шестьсот вольт. “Вот! Вот! Ты верно вспомнил! – вскричал Ахметьев. – Вот! Вот в чем мой смысл!” Что самое важное в истории Акакия Акакиевича, продолжил витийствовать Ахметьев. Постройка и потеря шинели, скажешь, ну и глупость, глупость! Конечно же нет! Это у недоумков Добролюбова и Писарева шинель сама по себе вызывала ручьи умилений, это они бубнили о социальных несправедливестях и гоголевской школе. Ограниченные дураки. И тут я согласен с Набоковым, которого ты, как известно, не позволяешь себе читать. Конечно, конечно, самое важное у Гоголя – это призрак Акакия Акакиевича! И жизненно-сущностное желание его, Глеба Аскольдовича, стать в конце всего (стало быть, и итоговое желание) призраком. Не Башмачкина, естественно, призраком. А его, Глеба Аскольдовича Ахметьева, призраком. Причем не газово-прозрачным или медузообразным, а упруго-плотским и – главное! – осознающим себя. Призрак, разрекламированный трирским мудрователем и его собутыльником с мошной, Фридрихом, бродил по Европе как раз в ту пору, когда по ночному Петербургу, вызывая толковища обывателей, вышагивало привидение Акакия Акакиевича. Оно-то в отличие от зловещего европейского призрака, желавшего все разрушить, воздействовало лишь на души и совести. Вот и его, Ахметьева, призрак, ростом с кустодиевского большевика, фу-ты, большевика, лучше с Шуховскую башню, то есть с хорошую передающую антенну, именно способный осознавать себя, будет отсылать духовные волны к разумам и совестям сограждан, будет им укором и надеждой. И там, наверху (палец в небо), его услышат, поймут или с хладносердием призовут к продолжению карамазовского спора (все же – карамазовского!). Но он, Ахметьев, не опустится до бунта и ярости, а проявит склонность к смирению или примирению. Ты, Василий (то есть я), не прав, отказывая российским блаженным быть значимыми в двадцатом столетии. Мыслимый Глебом призрак и явится на Руси призраком Блаженного. И Матрона, конечно, имеет права и основания именоваться Блаженной. И ею назначен срок обожравшемуся, облившемуся (и кровью, понятно) Разрушителю, кустодиевскому исполину, снова превратиться в призрак. Но теперь уж этот призрак долго не побродит, тем более по Европам…

Я больше не мог все это слушать! Не мог! Слова Глеба бились о меня и в меня не входили. И все же… Уши затыкал (и прослушал подробности упований Глеба стать призраком Блаженного, и позже, через годы – случился повод – жалел о том, что прослушал). Не знал, как прекратить разговор. И тут я взглянул на часы.

– Э-э! Да мы с тобой на футбол опоздаем! – будто бы спохватился я.

– Какой такой футбол? – удивился Глеб. – И зачем нам надо поспевать?

– С “Московской правдой”…

– Тебя же не поставили в основу, – вспомнил наконец Ахметьев. – Потому ты и здесь…

"Матрона Матроной, призрак призраком, подумал я – а все, стервец, соображает…”

– Капустин звонил, – соврал я. – Скамейка короткая. Умолял явиться. На всякий случай.

– Еще есть время, – сказал Ахметьев. – А я тут еще одну вещь приготовил.

И он расстегнул замки делового чемодана.

***

Я-то думал, что мне сейчас будут представлены доказательства существования Матроны. Или даже остатки ее мощей. Или бантик какой-нибудь голубенький Матроны-чудотворицы. Я чуть было не перекрестился. Но нет, Ахметьев достал из “джеймса бонда” вторую бутылку коньяка. И лимон.

– Э, нет! – возроптал я. – Куда тебе еще! То есть куда нам еще! Опять ведь переберем!

Опасения мои, да еще и с намеками на возможность вторичного конфуза, на Глеба не подействовали.

– Василий, я слежу за собой, – сказал Ахметьев. – А мне надо разрядиться.

"Тебе-то, может, и надо, что с тобой потом делать?” – соображал я.

– А мне-то, – затараторил я. – Я и Капустину пообещал. И как же я на поле выйду, если еще приму? Я и шнурки не завяжу. Я с тобой еще посижу, но пить тебе придется одному… Потом. Скоро явятся соседи. С кухни придется уползать. А соседа Чашкина ты мог бы и запомнить, который радиолюбитель и играет на тромбоне и трубе. Или на кларнете. Ну помнишь, он еще пел: “И в Македонии, и в Патагонии ловится на червя лишь рыба нототения”? Нет, нет, ты уж извини.

– Ну Чашкин, ну сосед, ну играет на трубе, ну рыба нототения. Ну и что? – Ахметьев как будто дурака валял. Но табурет не покидал.

– Нет, все! Раз до тебя ничего не доходит! Встали! – сказал я резко. – Коньяк и лимон отправляй в чемодан. После игры выпьем и закусим. И еще прикупим.

Эти соображения заставили Глеба примириться с реальностью. Перед тем как защелкнуть замки чемодана, Ахметьев сделал заявление:

– Смотри. Я у тебя ничего не заимствовал. Будильник твой трещит на столе. Проверь. И в карманах… – И Глеб Аскольдович принялся выворачивать карманы, демонстрируя их невинность.

– Ну, Глеб, это уже лишнее! – Я был вынужден изображать обиженного. – Все. Сейчас брошу в сумку форму, запасные бутсы и тронемся.

У Рижского вокзала мы схватили такси и через пятнадцать минут оказались на Пресне у ворот стадиона Метростроя. По дороге я нервничал, опасаясь, как бы Ахметьев снова не напряг меня суждениями о пророчествах Матроны и собственном призраке. На “Метрострое” я направил Ахметьева к скамейкам со зрителями, сам же поспешил в раздевалку к команде. Мне, понятно, обрадовались, но Капустин удивился: “Ты за два дня развелся, что ли? Или разбегался? Резвый стал?” – “Резвый, резвый! – распетушился я. – Но нетрезвый!” – “А-а! – сообразил Капустин. – Тогда посиди. Поможешь советами”. Но посидеть я не смог, до игры оставалось десять минут, я отправился погулять по стадиону. Наших, редакционных на скамейках хиленькой трибуны сидело человек пятнадцать. Ахметьев разместился от них поодаль, был сам по себе. Возможно, он и дремал. Среди болельщиков я не увидел Юлию. И это меня обеспокоило. На наши игры Юлия ездила, вела себя шумно. Но я вспомнил, что поутру, не совсем, правда, внятно, я объявил Юлии, что в основной состав не допущен, а потому играть не буду. “Ну и что? Ну и что? – ворчала во мне теперь досада. Мало ли что я ей говорил! Но вот же я здесь, а ее нет!” То есть она должна была бы ощущать мое присутствие на “Метрострое” и даже мою готовность к игре и немедля принестись сюда. И не то чтобы я имел право на подобную претензию. А просто до того в последние недели я привык быть вместе с Юлией, что без нее мне было нехорошо. Но отчего же она должна была ощущать, где я, и нестись ко мне? Хорош гусь, то есть я. И отчего же я не мог чувствовать, где теперь находится Юлия и что с ней? Мне стало тревожно. Раза два в Солодовниковом переулке, отвлекаясь от красноречии Ахметьева, я звонил в нашу медовую квартиру и выслушивал продолжительные гудки. Теперь же я ходил к воротам стадиона и бросал монеты в утробу автомата. Юлия отсутствовала. “Ну гулящая баба! – бранился я в воздухи. – Ну беспечная!”