Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 30
И уже никогда жителю Приморья не будет мучительно больно за хуево прожитые годы».
Коньяка осталось чуть меньше половины бутылки, как раз столько, чтобы, не напившись в жопу, впасть в то восхитительное состояние бойкости, когда хочется выскочить из дома, помчаться куда-нибудь к народу, пить там, колбаситься и веселиться и даже петь песни. Откуда ни возьмись появляются силы, открывается второе дыхание. Дом в такие минуты представляется совершенно гиблым местом, тоскливее которого нет на всем белом свете.
— Да не собираюсь я разрушать никакие мифы, — примирительно говорю я, — просто эта цель творчества не хуже, чем все прочие.
И чего это меня понесло? Мифы, блин… Нагрузил девушку по полной программе. Нужны ей эти мифы, как мне ноты композитора Шнитке.
Прогноз на каждый день: постарайтесь не выебываться.
Даже голова загудела. Рябит в глазах. Надо срочно выпить.
— Давай выпьем, Верунчик, — усталым голосом говорю я.
Ну хорошо, хорошо!
— …за любовь!
Вера вздрагивает, но я уже тянусь с мензуркой, значительно улыбаясь. Из глаз ее начинает истекать сияние, которое парящим облаком обволакивает меня всего. Мощный жар ее тела, такой, что воздух на кухне от духоты становится вязким и коньяк в мензурке нагревается, как чай, обдает мое лицо. Во рту пересыхает, лоб покрывается испариной. Все: стол, бутылка, Вера, даже огоньки за окном — начинает пульсировать, и эта пульсация передается мне. Во многих местах своего тела я обнаруживаю пульсы. Самый сильный — в паху, там, где Мася.
Вкуса коньяка уже не чувствуется, пепси похожа на кипяченую воду.
Я напряженно застываю, прислушиваясь к себе. Мася из скукоженного, покоящегося между ног нечто медленно, но неудержимо, сотрясаясь от мощной пульсации, превращается в хуй. Как будто брызнули на него живой водой. Вырастает, как компьютерный монстр в фантастико-порнографическом блокбастере Жана Поля Кадино.
Знакомая медичка как-то пыталась объяснить мне это волшебство какими-то пещеристыми телами, которые заполняются кровью, но я так толком ничего и не понял, не уловил логической связи.
А хуй уже окреп, раздался, потеплел, налился живительными соками, как баклажан, уперся в штаны и рвется наружу, упрямо распрямляясь в тесной темноте трусов, тычась воспаленной лысиной в поисках выхода…
На Гавайях, до того как англиканские попы обосрали своими проповедями всю малину, принято было при рождении мальчиков давать их пиписькам собственные имена. Какой-нибудь, допустим, Аку-Пуку Акулий Зуб. А у меня вот — Мася. Назвал в порыве нежности. Без пафоса и экзотики, скромно, по-домашнему.
Мася уже живет своей жизнью, подчиняя себе мое тело, вбирая в себя мой разум, отнимая силы. Он требует внимания. Требует битвы и жатвы. Просится на волю.
Мое капризное дитя.
— Андрюша, может быть, зажжем свечу, если у тебя есть, а то здесь свет какой-то яркий, надоел.
— А?! — испуганно вскрикиваю я.
— Я говорю, — смущенно повторяет Вера, — со свечой было бы уютнее.
— Свеча?
Да, где-то в ящике валяется свеча… Здесь иногда отключают свет минут на двадцать, а иногда и на час, и я специально привез эту свечу из дома, чтобы зажигать ее в темноте, но во время визитов дам старательно этого избегаю. Когда между мной и женщиной горит свеча, тотчас повисает тревожная интимность, ожидание свершения, многозначительная знаковость неизбежности любви… Да и свеча у меня какая-то чересчур конкретная, фрейдистская — белая, длинная и толстая что твой фаллический символ. Такую и на стол-то ставить неудобно. К тому же томно горящая на столе свеча, наверное, до конца жизни будет напоминать мне о тягостных минутах процесса дефлорации.
— Свечей здесь, к сожалению, нет. Но я могу выключить на кухне свет, а включить в ванной. Будет полумрак.
Вера кивает, улыбаясь.
— Подлей мне, пожалуйста, коньяку, — решительно просит она.
Я напиваю ей и себе, поднимаюсь и направляюсь в прихожую, по пути гася свет. Наступает полная темнота. Двигаюсь я, держась за стену, но довольно твердо, и это меня радует, но около двери останавливаюсь, боясь наступить на проклятую циркулярную пилу. Я сильно затягиваюсь сигаретой и в ее неверном свете различаю зловеще поблескивающие острые зубья. Я осторожно делаю шаг в угол, нащупываю выключатель и зажигаю свет в ванной.
— Ну как? — спрашиваю я.
— Да, вот так лучше, — доносится из кухни веселый голос Веры.
— Я сейчас.
Хочется немножко побыть одному. Когда долго наедине общаешься с женщиной, даже самой единственной, созданной только для тебя, всегда хочется на пару минут уединиться. Отдохнуть и расслабиться. Собраться с мыслями. Для этого лучше всего, извинившись, отлучиться в уборную. Посидеть, покурить, подумать. Если на стене висит Саманта Фокс — уставясь на Саманту Фокс, задумчиво пошебуршить в штанах. Потом, для реализма, не забыть спустить воду. Открыть кран, делая вид, что моешь руки. Вернуться оживленным.
Я захожу в ванную.
Ванная у Аллы такая же, как квартира, — маленькая, обшарпанная, покоробившаяся от времени; пожелтевший, местами отбитый кафель; коричневая, облупившаяся, свисающая клочьями с потолка побелка; в длинных трещинах расколов сидячая ванна, доставившая мне тем не менее много приятных минут; краны, подернутые налетом ржавчины; тусклая лампочка без плафона… Дом для тех, кому все по хую, кто живет, чтобы просто умереть, где как-нибудь пьяный в конце концов уснет с непотушенной сигаретой…
Криво висящая раковина. Беспрерывно журчащий унитаз. Иногда — успокаивающе, иногда — доводящий этим своим журчанием до исступления.
Я открываю воду и впервые за весь день смотрю на себя в зеркало, забрызганное зубной пастой. Вопреки ожиданиям выгляжу я ничего. Лучше, чем можно было себе представить. С похмелья, впрочем, я всегда выгляжу ничего. Легкая опухлость овала и томность в глазах мне к лицу. И что-то в глазах моих говорит, что я еще молод душой… Водочно-коньячный румянец проступает сквозь трехдневную щетину, испещренную редкими седыми волосинками. Лицо мое отражается в зеркале как символ здорового образа жизни и прекрасного обмена веществ. Волосы всклокочены.
Я обычно стригу их коротко, так как терпеть не могу причесываться. Прикосновение расчески к голове раздражает меня с детства, но волосы настолько мягкие, что даже в таком виде умудряются вставать дыбом. Я смачиваю ладонь водой и приглаживаю торчащие патлы. Они облепляют череп как черная блестящая краска. Голову, конечно, давно надо бы вымыть, но это потом, потом…
Я расстегиваю ширинку и вытаскиваю на свет божий истомившийся возбухший хуй. Выпущенный из заточения, он тут же бодро вскакивает и, слегка покачиваясь, как кобра, застывает в тревожном ожидании. Я с умилением смотрю на него.
Мася, Мася, что мы будем делать? Я осторожно сжимаю его двумя пальцами. На ощупь он туг и горяч. Готов к совокуплению. Не обращая на меня никакого внимания, живет своей жизнью, требует своего, как Чужой Ридли Скотта. Что я, в сущности, для него такое? Энергетический придаток. Его желудок, ноги, руки и глаза. Питательный элемент. Защитник, добытчик и нянька. Иногда даже становится обидно. Хочется справиться. Добиться лояльности. Понимания. Хоть какого-нибудь сотрудничества. Заставить слушаться добрых советов. Почувствовать капельку уважения.
Ничего, однако, не получается.
Намучившись, опускаешь руки. Потом расхлебываешь. Краснея от стыда, вдаешься в путаные объяснения. Хмуро выслушиваешь сетования, как отец на родительском собрании, играя желваками.
Вот и сейчас.
А может, ничего и не надо?.. Может, просто выпить, расслабиться, поговорить еще о чем-нибудь? О муже, например, о «комплексе гуру»? Или даже спеть. Просто сидеть и петь. Или сослаться на недуг… Печень, допустим, вдруг прихватило, дескать, не желтуха ли, упаси Бог? Как бы, мол, не заразить… Нет-нет, слишком надуманно. Прикинуться слабым и жалким мужчиной с искалеченной психикой тоже не удастся. Нужно было раньше. Теперь уже поздно. Нужно было раньше расставаться, сразу после Крюгера, на прощание сжав в объятиях. Делать ноги. Слишком далеко все зашло, только что свеча на столе не теплится. Шоколадку купил, коньячком угощал. Доверительно общался. Да и Мася…