Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 27
— Иудеи классные чуваки бывают, — неожиданно ясным голосом произнес Илюшенко, не открывая глаз, — и поквасить любят, и не жадные…
— А если бы я был не Степановым, а Гольденвейзером, любил бы ты меня, Илюшенко? — воскликнул я. — Любил бы так, как сейчас любишь? Зачем я не еврей, Илюшенко? Ах, зачем я не еврей! Будь я евреем, я бы купил себе эту чертову квартиру. А не купил бы, так свалил бы куда-нибудь, где мишпуха платит только за то, что ты еврей, — в Израиль или в Штаты. А еще лучше в Германию. Пусть бы немцы искупали грехи нацизма в моем лице. А у меня?.. У меня, Илюшенко, никто даже не стал жертвой сталинских заскоков. Никого у меня не гнобили, не сажали, не выселяли. С топором никто из моих прадедов на сельских комсомольцев не кидался. Наверное, и раскулачивать-то было нечего. Даже как-то неудобно. Не из-за чего горевать, не на что сетовать, некому мстить. Нечем гордиться перед иностранцами. Не у кого требовать сатисфакции. Черт-те что… А будь я евреем, немцы мало того что дали бы мне денег, а еще и извинились бы передо мной на весь мир. А я бы простил… Я же добрый, а, Илюшенко? Илюшенко! Ты опять спишь, мать твою?! Давай выпьем, Илюшенко!
Так мы пили, не чокаясь.
А эта урна так и будет стоять здесь до самой Аллиной смерти, пока чужие люди, разгребая квартиру к евроремонту, не найдут ее, недоуменно пожав плечами. Поняв же, что это такое, ужаснутся и ночью, тайком, закопают ее в палисаднике, так и не узнав, что это прах русского православного художника, ярого антисемита и народника, не любившего ни коммунистов, ни демократов и мечтавшего о возрождении великой России.
И никто не будет разговаривать с этой урной, как Гамлет с черепом Йорика.
А душа Николая Степановича, не имея ни имени, ни национальности, ни семьи, где-то в дебрях Космоса станет частью Высшего Разума.
Все тщета и хуета хует.
Но Вере я о прахе ничего не скажу.
— Давай выпьем, — говорю я.
— Давай. У меня еще есть.
Вера поднимает чашку и с улыбкой глядит мне в глаза. А у самой глаза блестят и играют. Коньяк с кофе, видимо, пошел ей в жилу. Ну и славно.
Я наполняю мензурку.
— Давай выпьем за…
— Нет, — решительно перебивает Вера, — теперь моя очередь.
Я покорно склоняю голову.
— Я хочу выпить за тебя.
— О!.. За меня? Но…
— Да, за тебя, и не спорь, пожалуйста. Могу я, в конце концов, выпить за кого хочу?
— Ну, давай за меня, если хочешь.
— За твой голос и за твои песни. Они мне очень нравятся.
— Спасибо, — сердечно благодарю я.
— И чтобы тебе всегда сопутствовала удача.
Ну уж удачи, этой суки, точно не дождешься! Но все равно спасибо.
— Спасибо, Верунчик.
Я выпиваю. Вера тоже. Я запиваю пепси и чувствую, что вторая рюмка пошла уже легче. Да, теперь так и пойдет. В теле — сытость и мягкость необыкновенная. В голове слегка шумит, и душа наполняется весельем. Хочется жить дальше. Творить. Я знаю, еще пара-тройка рюмок, и меня понесет. Не то чтобы я опьянею, но стану говорлив, чертовски обаятелен и бесшабашен.
Захочу ебаться.
Такое состояние, на грани фола… А вот потом уже наступит полный пиздец. Вере, похоже, тоже все лучше и лучше.
— Может, еще кофе с коньячком?
— Нет, ты плесни мне немножко коньяку прямо в чашку. Я кофе больше не хочу.
Я наливаю в пустую чашку на треть и смотрю на Веру.
— Хватит, спасибо.
— А шоколадка у тебя еще осталась?
— Да, еще есть… Ты очень внимательный, Андрюша. Обычно мужчины только о себе думают, чтобы им было хорошо. Подай им, принеси, а сами на женщину внимания не обращают.
Это она о муже. И я говорю нейтрально:
— Ты — моя гостья…
— Да не в этом дело! — страстно восклицает Вера. — Просто ты такой человек. Добрый и внимательный.
— Ну, — отвечаю я смущенно, — не такой уж я добрый и внимательный. Мне просто нравится, когда женщине хорошо.
И это сущая правда. Когда женщине хорошо — мне тоже хорошо, а когда женщине плохо, она способна испортить мне самое радужное настроение.
В банке остался последний кусок лосося, и несколько кусочков картофеля на тарелке. Я быстро доедаю все это и понимаю, что сыт. Я вообще ем мало. Приучил себя экономить на еде, когда понял наконец, что всю оставшуюся жизнь буду торчать в жопе, считая копейки. Хотя с детства любил поесть. Сначала тяжело было, а потом привык. Но до сих пор по ночам иногда снится еда.
На завтра у меня осталось полсковороды жареного картофеля, три кусочка скумбрии и заветренная куриная нога. Можно жить. А кроме того, я твердо решил устроить креветочный день. С холодным пивом и, может быть, с Верой.
Как пойдет, как пойдет…
— У Крюгера тоже очень хорошие стихи, — говорит Вера, держа чашку обеими руками, словно греясь, — но у тебя лучше.
«Это потому, что я не пишу о Париже», — меланхолически думаю я, ставя пустую тарелку в раковину. Из банки я, отвернувшись, выпиваю весь собственный сок лосося. Потом опять сажусь за стол и наливаю коньяк.
— Они какие-то необычные. Вроде смешные, с юмором, а когда несколько раз послушаешь, чувствуешь в них такую грусть, что иногда даже плакать хочется…
— Нет, — испуганно говорю я, — плакать не надо. Давай-ка лучше выпьем, — а сам уже подношу к ней мензурку.
Мы чокаемся, и Вера отпивает из чашки. Я делаю глоток пепси и протягиваю стакан ей:
— На-ка вот, запей.
Вера послушно пьет. Третья пролетает стремительной птицей, как будто даже не задев горла. Становится совсем хорошо. И хочется, чтобы Вере тоже было хорошо.
Хочется, черт возьми, веселья!
— Ты, Вера, не грусти… Жизнь, она, конечно, штука дерьмовая, но мы сами себе должны устраивать праздники. Я тебе вот что скажу — никто к нам не придет и праздник не устроит, а скорее, наоборот, испортит и настроение, и все на свете. Я вот, например, всегда сам себе устраиваю праздники. Покупаю, допустим, креветки…
— Да я не грущу, Андрюша… Наоборот, я очень рада, что мы с тобой познакомились. И здесь мне с тобой очень хорошо.
— Ну вот и хорошо, что хорошо. Мне тоже хорошо. Я знаю, за что нам надо выпить, — и наливаю в мензурку.
— У меня еще есть, — тихо говорит Вера, подняв чашку, и ждуще смотрит на меня.
Нет, за любовь, милая, я пить не буду, еще рановато.
— Я хочу выпить за маленькие праздники этой жизни и чтобы ты, Вера, участвовала в них как можно чаще.
Вера расцветает, улыбается, и мы чокаемся. Кажется, угодил. Попал в точку.
— Я вот все думаю, а как это люди пишут стихи? Мне кажется, это так трудно. Чтобы целая история, да еще в рифму и красиво… А песни — тем более, ведь это же надо еще и музыку сочинить…
После четвертой мензурки все мое тело охватывает внезапная слабость. В глазах начинает рябить, как после сильного удара по затылку, руки немеют. Вера, окно напротив с расплывшимися огоньками далеких домов и стены кухни разъезжаются в разные стороны, образуя вокруг меня неожиданную пустоту, густо насыщенную запахом коньяка. Но я знаю, что это скоро пройдет, нужно только немножко подождать, и потом станет еще лучше, еще веселее.
Я с трудом фокусирую взгляд на бутылке «Гянджи», кладу похолодевшие руки на стол и осторожно шевелю вялыми, как черви, пальцами.
Как будто откуда-то сверху раздается гулкий голос Веры:
— А как ты пишешь песни — сначала стихи, а потом музыку, или наоборот?
Я пристально смотрю на бутылку и вижу, что она понемногу начинает принимать свои естественные очертания. По пальцам пробегает легкая дрожь, ощущается покалывание. Но сухие и отяжелевшие губы шевелятся с трудом:
— Песни? Это интересный вопрос…
И делаю вид, что глубоко задумался. При этом я осторожно вынимаю из пачки сигарету и медленно закуриваю. Дым наполняет меня и оказывает чудесное действие на все мое естество. Руки теплеют, и я несколько раз сжимаю и разжимаю пальцы, чтобы убедиться в их послушании, взгляд проясняется, и кухня вместе в Верой возвращается на свое место. Я удивленно смотрю на Веру. Лицо ее мне кажется помолодевшим лет на десять, с нежной, свежей кожей и огромными сияющими глазами. Да, так тоже бывает.