Ненависть - Остапенко Юлия Владимировна. Страница 63
«Я знаю, — подумал Дэмьен. — Господи, я ведь это знаю. Нет силы страшнее любви. И то, что делает Диз… что она делает со мной… да, нет ничего страшнее любви».
— Там, — Мариус кивнул за окно, — когда ты стоял у статуи, ты коснулся ее лба пальцами… Ты понимаешь, что сделал?
— Что?
— Ты благословил ее, — сказал Мариус и улыбнулся. И вдруг стало легко и светло.
— Наши боги — это мы, — просто сказал Дэмьен, и улыбка Мариуса стала шире.
— Я же говорил, что ты это знаешь, — ответил он.
Дэмьен на миг заколебался, разрываясь между желанием протянуть Мариусу руку и встать перед ним на колени, потом просто отступил на шаг и медленно, глубоко поклонился. Когда он выпрямился, то увидел, что друид стоит, не шевелясь, и продолжает смотреть на него со всё той же ясной, лучистой улыбкой, и вдруг подумал, что этот молодой монах с куском льда вместо сердца был единственным человеком в его жизни, которого он мог назвать своим другом.
— Ты знаешь, что в народе вас называют душеедами? — вырвалось у него, прежде чем он успел понять, что говорит.
— Знаю, — кивнул Мариус. — И они правы.
Он повернулся лицом к окну. Пухлая пелена светло-серых туч беззвучно лопнула, и ослепительно-белый луч, просочившийся сквозь трещину, полоснул по соломенным волосам друида.
«Прощай», — подумал Дэмьен и вышел, так и не сумев заставить себя произнести это слово вслух.
Она снова пила. Пыталась пить — не получалось. Не пьянела, как ни старалась. Девочки в синем не было рядом, и Диз не знала, радоваться ли тому, что ее наконец-то оставили в покое, или тосковать оттого, что бросили. Но одно она знала точно: принимать решение самой было трудно. Очень трудно. Так трудно, что она не сделала этого до сих пор, хотя времени оставалось все меньше и меньше.
Странно, о Дэмьене она совсем не думала. Боялась, что, единожды вызвав в сознании его образ, уже не сможет от него избавиться: приоткрытые запекшиеся губы, опущенные воспаленные веки, белое, с контрастным лихорадочным румянцем лицо, запрокинутое к небу, взмокшие у висков волосы… Такой, каким она всегда хотела его видеть, — Дэмьен ее мечты, Дэмьен-для-нее. Но теперь и это отошло на задний план, вытесненное ноющей болью в груди и… да, и еще у основания косы — так, словно с нее неудачно попытались снять скальп.
Больно.
Она отрешенно потянулась к поясу, потом вспомнила, что опорожнила синий мешочек женщины из леса полностью, и досадливо закусила губу. Плечо ее не беспокоило, нет… Ее беспокоило, что она никак не могла решиться на то, что была обязана сделать. Если задуматься — да, обязана. Почти смешно — она не задумываясь шла по трупам, если люди вставали на ее пути, а переступить через саму себя не смогла. Отрезать косу и убить его потом?.. Это же всё равно что сначала разорвать девственную плеву, а потом потерять девственность. Неправильно. Гнусно. Смешно. Не так.
Она хотела потерять девственность правильно. На этот раз.
Хотела, хотела… Мало ли чего она хотела.
— Ну где ты? — не разжимая губ, спросила она, — Где ты, где? Я все-таки должна отрезать ее, да? Ну скажи: да, и всё!
Девочка в синем ничего не сказала. Кажется, она снова ушла.
Диз слабо вздохнула, положила пальцы на ободок кружки, доверху наполненной вином, легко толкнула. Глина негромко стукнулась об стол, по дереву растеклась темно-мерцающая лужица. Диз никогда, даже в детстве, ие боялась вида крови. Только костей. Белых. Она и снег поэтому не любила. Белый. Страшно. А красный — это ее цвет. Цвет ее волос, цвет диких маков, цвет девственной крови… цвет его лихорадочного румянца.
Это, без сомнения, ее цвет. Это их цвет.
«Господи, — вдруг подумала она, то ли с изумлением, то ли со страхом, — да о чем же я… о чем же я думаю?! Меня отделяет от него только стена… только коса, которую надо отрезать, — и всё?!»
— Да, — сказала Диз. — И всё.
Наверное, ей надо было просто произнести это. Сказать самой: да, и всё. Представить… притвориться, что все так просто, что никогда ничего не бывало проще, что она не чувствует холодного острого камня, безнадежно застрявшего в горле, не чувствует леденящего комка злобных слизких змей, шипящих где-то внизу живота, что не хочет закричать, сжав виски ладонями, не хочет сжаться, спрятаться, забиться в угол и уткнуть в ладони лицо, не хочет уснуть и проснуться где-то далеко и давно, так далеко и давно, что теперь и не вспомнить, и не думать, и не понимать, и не знать, что она подошла так близко, что уже не может остановиться… даже ради своей косы.
Она отерла липкие от вина ладони о ткань куртки, оставив на зеленом бархате темные длинные следы, подняла голову.
И увидела его.
Он шел по гладкой, как стекло, вейнтгеймской дороге, поблескивавшей в зыбком дневном свете, и, наверное, знал, что будет дальше. Вейнтгейм город небольшой… Не спрячешься. Да он больше и не хотел прятаться. Если говорить откровенно, он никогда этого не хотел. Его тело — дело другое, но эта проблема уже решена.
Поэтому он просто шел, спокойно и уверенно, лицом к бледному солнцу, по колено в жидких лучах, не думая о том, куда идет. А ведь знал куда — навстречу инициации Смерти. Спокойный, чистый, сгоревший, он шел навстречу Тьме в ярком свете ранней зимы. Он не знал, что делает, но Гвиндейл знала. А он всегда верил ей.
И потому почти не удивился, увидев посреди отполированных плиток мостовой узловатую сосновую шишку, похожую на миниатюрную голову уродливой старухи.
Дэмьен остановился, опустил голову, разглядывая частичку осеннего леса, в котором он осыпал палыми листьями Серого Оракула. Шишка лежала посреди дороги, насмешливо пялясь на Дэмьена семенами-глазницами, а он смотрел на нее, вспоминая прозрачные пальцы Гвиндейл. Он думал, что она сохранит этот почти издевательский дар, который он преподнес ей в плату за откровение, и меньше всего ожидал снова найти этот кусочек прежней жизни, грязный и уродливый, на стерильном обсидиане своего нового мира. Но он лежал здесь, вызывающе чуждый чистоте Вейнтгейма, и Дэмьен знал — хоть и понятия не имел откуда, — что Гвиндейл всё-таки сберегла этот подарок — для него.