Семь грехов радуги - Овчинников Олег Вячеславович. Страница 20

Писательские усы весело встопорщились.

– Будет теперь гоняться за вами как пиковая дама за Германом. Копирайт – Пушкин. И не успокоится, пока один из вас – вернее всего, тот, кто задал вопрос про сектоида и услышал в ответ неправду – не скажет ей: «Ладно, бабуль, прощаю! С кем не бывает…» В метро будет подстерегать, в подъезде под дверью стоять, по ночам сниться… – Игната явно забавляла ситуация.

А вот мне внезапно стало не смешно. Вспомнился вчерашний дурацкий сон, в котором синие губы тоскливо шептали: «Отпусти, сними с души грех», наполнился мрачным смыслом.

– Уже… – сказал я. Извлек из стакана ложечку, облизал и поднес к лицу. Из мельхиоровой вогнутости ложки глянул прямо на меня настороженный округлившийся глаз. – Уже снится… Но почему мне? Нам… Мало, что ли, других людей? Подойди к любому на улице, попроси прощения… – Глаз в ложке наконец-то моргнул. Я тоже поморгал и потряс головой, собираясь с мыслями. – К доброму самаритянину, например.

– Вот тут ты прав, – заметил Игнат. – Не во всем, разумеется, но в том, что касается сектоида. Уборщица несомненно знает его лучше, чем пыталась показать, это у нее на лице написано. Не исключено, что как раз сейчас она собирается нажаловаться своему наставнику на трех молодых людей, которые довели старую до греха и бросили. На твоем месте, имей я нужные связи, я попробовал бы проследить за ней.

Под нужными связями, надо полагать, Игнат подразумевал Пал Михалыча. Ну-ну… Я буквально услышал объявление, передаваемое по «громкой связи». «Внимание, всем постам! Задержать синюю старушку. Повторяю…»

– Не знаю, возможно у сектоида, которого ты называешь самаритянином, в этом плане больше возможностей, чем у простых смертных, другой, так сказать level of experience, – размышлял Игнат. – Но вообще-то прощать должен именно тот, кого обидели. И каяться имеет смысл лишь перед ним, никто другой не поможет согрешившему, таковы правила.

Сектоид… experience… правила… Я позволил себе осторожный упрек:

– Ты говоришь обо всем этом как о компьютерной игрушке.

– Естественно, – спокойно реагировал Игнат. – Что еще, по-твоему, представляет собой наша жизнь? – Он с намеком развернулся вполоборота и по-совиному подмигнул.

– Легко считать жизнь игрой, сидя в безопасности на трибуне, попивая пиво.

– Отчего же на трибуне? – В серых глазах писателя вспыхнули огоньки, но отнюдь не веселья. – Мы оба были там, – строго сказал он. – Слушали проповедь, благоразумно воздерживались от угощений, шевелили большим пальцем ноги в ботинке, чтобы не поддаться гипнозу. И тем не менее оказались на игровом поле. Оба, я и ты. Разница лишь в том, что я уже отбил свой первый мяч, а ты еще не дождался паса.

– Первый мяч? – Как это часто бывает, смысл высказывания собеседника дошел до меня чуть позже, чем был задан ненужный вопрос.

Игнат ответил не сразу. Сначала он встал и, сделав два шага к окну, прислонился лбом к прохладному стеклу. По взлетному полю весенней непроснувшейся мухой полз самолет – медленно, безнадежно, как будто и не надеясь взлететь. Не думаю, что Игнат видел его. Мне кажется, в тот момент он не замечал ничего, кроме собственных мыслей.

Писатель еще не раскрыл рта, а мне уже заранее не нравилось то, что он собирается сказать. Хотелось заткнуть пальцами уши, или спросить Игната о его творческих планах, или даже встать и уйти, потому что было что-то в его расслабленной позе и в том, как настойчиво он подчеркнул это «я и ты» – что-то, внушающее беспокойство. Некая обреченность…

Да, да, обреченность!

Не знаю, как кто, но я лично именно с этим чувством всякий раз встречаю свой день рождения. Вернее сказать, провожаю еще один год жизни, прошедший зря или мимо.

Я не оправдываю иеговистов. Это деструктивный культ, и по степени вредоносности «Свидетели Иеговы» стоят в одном ряду с сайентологами и мунитами, но с одним пунктом их фальшивой, за уши притянутой доктрины я, пожалуй, готов согласиться. А именно: никаких личных праздников! Особенно дней рождения…

Естественно, в детстве и ранней юности все воспринималось несколько иначе: было волнующее предвкушение праздника, душа, как говорится, ждала… кого-нибудь. Копирайт сам знаешь, чей.

Помнится, на собственное двенадцатилетие я даже накропал пяток жалких зарифмованных строчек, что-то вроде:

– Я на пороге жизни новой
И вот стою пред ним, готовый
Переступить сию черту,
Чтобы стрелой взмыть в высоту
Или погибнуть, право слово…

Все, можно смеяться. И мне не смешно – стыдно! Какой порог? Какая, к черту, черта? Двадцать восемь лет, а ты до сих пор не взмыл, как какой-нибудь Лермонтов. И даже не погиб, как он же.

Так что последнее время… последние, скажем, лет десять – только тупая обреченность вместо приятного томления и оптимистических планов. День рожденья, как в одной детской песне поется, грустный праздник, про который я бы с радостью в этот раз и не вспомнил, но зачем еще нужны старые друзья, как не для того, чтобы напоминать нам о грустных праздниках? Ты торт-то отрезай, не стесняйся…

Хорошо еще, что этих, напоминающих, становится с годами все меньше. Меньше немытой посуды в мойке, меньше голова болит наутро. Тем более, что утром я как раз собирался встать пораньше. Пороги порогами, но от некоторых обывательских привычек мне так и не удалось избавиться. А именно: все новые начинания приурочивать к началу трудовой недели. Или месяца. Или года. Очередного года жизни.

В общем, поднялся ни свет ни заря, чтобы отвезти рукопись в издательство. Мысль была: если вдруг не обломится, получится неплохой подарок самому себе на день рождения.

Нет, что ты, не настолько я оперативен. Рукопись все та же, это издательство другое.

Одним словом, встал, чаю выпил, проник в автобус. Даже место козырное занял – хоть стоя, зато под лампочкой. Охваченные утренним сенсорным голодом интеллигенты слетаются на этот свет, как мотыльки. Освещение, конечно, слабое, можно сказать, аварийное, но линия судьбы, например, на ладони отчетливо просматривается. Так себе, кстати, линия, сплошная «не судьба»… И все же книжку я достать не рискнул. Затопчут! Народ у нас простой, работящий, шибко грамотных не любит.

В общем, стою, обеими руками за поручень держусь, чтобы не вылететь на вираже, борюсь с внутренним монологом, смотрю в окно. На иномарки поглядываю свысока, на водителей грузовиков – как на равных, соседей по автобусу стараюсь по возможности игнорировать. Изучаю надписи на рекламных щитах, нависающих над шоссе наподобие баскетбольных, только без корзины для мяча. «Водитель! Смотри на дорогу!» на одном написано. На другом – «В случае аварии, повлекшей за собой…» Быстро проехали, не дочитал. Вот березка мелькнула в просвете между вечнозелеными противошумными барьерами, установленными вдоль обочины. Сам собой родился слоган для плаката: «Убей графомана! В себе. Спаси дерево». Веселей однако не стало.

И тут примерно в метре, то есть, через два человека от меня началось какое-то шебуршение. Я шею вывернул, смотрю – деду какому-то плохо стало: глаза закрыл, за левую грудь держится. Его конечно, сразу усадили, сгрудились вокруг, так что рядом со мной пустое место образовалось, просторней стало. Бросились открывать окна, чуть не повыдавливали от усердия, сразу холодно стало как в реанимации. Советы наперебой дают, «Есть здесь врач?» выкрикивают, пенсионерки по сумкам шарят валидол с нитроглицерином. Я не вмешиваюсь, медицинского образования у меня нет, сердечных капель тоже, стою на месте, не увеличиваю сутолоку. Справились без меня: дали две таблетки под язык, немного успокоились. Выкрики прекратились, только негромкие слова сочувствия и обсуждение «таких же случаев». Дед глаза открыл, отходит.

Толпа отхлынула, распределилась ровнее, снова стало тесно. Едем.

Минут десять мимо поста экс-ГАИ проезжали, там где машины с четырехполоски в колонну по одному выстраиваются… В общем, только через полчаса дотряслись до «Северо-восточной».