Семь грехов радуги - Овчинников Олег Вячеславович. Страница 38
«Разве это большие? – снисходительно усмехнулась бабушка. – Видела бы ты, какие зубы у драконов…»
Болтает, болтает, а фиолетового – ни в одном глазу. Я еще постояла над ним, послушала. Дышала ртом – на всякий воздушно-капельный случай. Даже на ботинок ему наступила и прошептала: «Ой, простите!» – он и бровью не повел.
Только не помогли эти тесные контакты третьего рода, тип оказался фантастически стоек и невозмутим и меняться лицом мне на радость не пожелал.
И тогда я обиделась. Не на типа – на того арбитра, который следит за всеми нами из своего прекрасного далека и определяет наметанным глазом: этот грешен, и этот грешен, а вон тот – свят. Вот бы в глаза ему посмотреть и спросить: куда ж ты, роба полосатая, смотришь? Тут человек сидит, битых полтора часа перед тобой распинается, а ты – ноль внимания! Или то, что у одного выходит как бессмысленный и даже опасный треп, у другого превращается в высокое искусство? Хотелось бы знать, где проходит граница между ними. Почему его «отнюдь» – это классика, а Антошкин «отстой» – болтовня. Ведь это же наш язык! Именно на нем мы разговариваем, думаем… За что же метить нас как проклятых? Мы не засохшие фиолетовые кляксы на страницах хрестоматий, мы сами страницы. Это по нам должны учиться школьники в наступающем веке!
В общем, я так разошлась, что еще пара минут – и довела бы себя до истерики. Ты знаешь, как это иногда случается. К счастью, пары минут у меня не оказалось: ночной сказочник наконец иссяк. Он сказал «Конец» и «Буду рад вновь встретиться с вами послезавтра в это же время» и отключил микрофон. Причем, если последняя фраза явно адресовалась слушателям, то этот «Конец» я приняла на свой счет. Его первый взгляд на меня надо было видеть! Я, конечно, довольно странно вела себя – по мнению Фрайденталя, – но все-таки не настолько. Он пялился на меня точно Иван-царевич на царевну-лягушку!
Когда мы с ним изображали у пульта пантомиму «Пост сдал! Пост принял!», он произнес только «О!», хотя можно было еще минут десять общаться в полный голос, пока в эфир несся пухлый блок накопившейся за полтора часа рекламы. Наверное, и впрямь иссяк сказочник. Правда, с минуту еще он разглядывал меня с головы до ног, как будто хотел пофлиртовать, но не мог вспомнить, как. В конце концов выдавил из себя банальный комплимент. «Цветете, – сказал, – как чайная роза!» Я не стала отвечать.
Он ушел, но не успела я занять мое бедное, натерпевшееся кресло, как явился Боровой. Я сразу поняла, зачем. Под звук нескончаемой рекламы он спросил напрямик:
«Марина. Тот диск, что я показывал тебе – последний диск «Ораликов» – ты его случайно не брала?»
Взгляд его был спокоен, но внимателен, и мне пришлось сделать вид, будто я целиком поглощена настройкой пульта, чтоб только спрятать лицо и не смотреть в глаза шефа. Известно, что все тайное становится явным, а уборщица из Дома Энергетиков подтвердила бы, что иногда это происходит мгновенно, поэтому я ответила уклончиво:
«Вы же помните, Геннадий Андреевич. Я вышла из кабинета раньше вас, и никакого диска у меня в тот момент не было».
«Да, я помню, – сказал Боровой и рассеянно потер брови. – Просто странно: куда он мог деться? В любом случае за железную дверь диск самостоятельно выкатиться не мог. Так что он где-то здесь».
На этом он закончил мыслить вслух и вспомнил о моем присутствии.
«Ладно, – сказал, – не бери в голову, готовься к эфиру. Диск мы найдем, не беспокойся».
Словом, больше напугал, чем обнадежил.
И тут в третий раз за ночь меня посетило ощущение неполного контроля над собственным телом. Мерзкое ощущение, похожее на то, что испытываешь, когда ставишь на поднос стопку тарелок, на нее – несколько вложенных друг в друга стаканов, добавляешь к ним пару блюдец, берешь поднос в руки и вдруг видишь, как верхняя часть стеклянно-фарфоровой конструкции начинает медленно клониться на сторону. И ты замираешь в оцепенении, поскольку все равно ничего не в силах изменить, и только вскрикиваешь, глядя на летящую на пол посуду, или начинаешь заранее реветь от бессилия.
Нечто подобное происходило и со мной. Умом я понимала, что сейчас сделаю какую-нибудь глупость – и не могла остановиться. На этот раз меня подвел язык.
«Погодите! – сказал он. – А Фрайденталь? Он же ушел не так давно. И я не уверена, но мне показалось, в руке у него было что-то, похожее на диск».
Шеф обернулся, уточнил:
«Вы уверены?»
«Нет, я же сказала, – повторил упрямый язык. – Но мне показалось».
Боровой с сомнением прищурился на меня, сказал: «Странно. Очень странно» и ушел, ничего больше не добавив. А я поднялась с кресла, подошла к двери и плотно прикрыла ее за ним – зеленой рукой!
В нашей студии нет окон и мощных светильников, поэтому здесь в любое время суток царит уютный полумрак. Но и в рассеянном свете настольной лампы я ясно видела, что мои руки не синие, а зеленые. Почему? Заглянуть в зеркальце я побоялась, мне хватило одного взгляда на руки, чтобы догадаться, что из более-менее царевны я превратилась в законченную лягушку. Но почему? Да, я солгала, и ложь моя была глупа и бессмысленна – учитывая, что у Фрайденталя на последние полтора часа не просто железное, а кевларово-титановое алиби и сотни тысяч свидетелей в шестидесяти четырех городах страны. Но откуда взялся этот чудовищный зеленый цвет?
Или арбитр зазевался и по ошибке показал не ту карточку? О, вот кого бы я без раздумий пустила на «Сейвгард» и «Камею»!
Когда это случилось, я жутко испугалась, и это еще мягко сказано. Хуже всего, что я не представляла себе, как буду объясняться с тобой. Особенно после той сцены, которую закатила вчера утром. К тому же времени на принятие решения было катастрофически мало – всего четыре с половиной минуты, пока не кончится реклама – и это сильно усложняло ситуацию. Одно я знала точно – оставаться и дальше в студии я не могла.
Хорошо, что паника не до конца парализовала мой мозг, и я догадалась позвонить Сережке. Ты его знаешь, он у нас отвечает за выпуски новостей. Несколько раз мне приходилось отдуваться за него в эфире, и я решила, что настал удачный момент отплатить добром за добро.
«Выручай, – попросила я, когда Сережка снял трубку. – Прикрой блоком».
«Циничная, ты тронулась? – ласково спросил он, а у самого голос хриплый, сонный. – Каким блоком? У меня эфир в шесть утра! Мне сегодня «Побудку» начинать».
«У тебя устаревшая информация, – сообщила я. – Твой эфир через две минуты».
«Ха-ха! – Он попытался рассмеяться, но вместо этого закашлялся. – За две минуты я из Скунсова до вас не доберусь».
«И не надо, – успокоила я. – Ты по телефону. Какие-нибудь новости».
«Какие новости… в два часа ночи?»
«Ночные! Просто потяни время. – Я взмолилась: – Ну пожалуйста!»
«До скольки?»
«До скольки сможешь».
«Сумасшедшая! А ты?»
«А я отступаю. Прикрывай отход. Все, готовность одна-двадцать четыре. Можешь пока прокашляться».
Я вывела сигнал с телефона на пульт и выставила на таймере минутную задержку. Сняла со стены шляпу – мне подарили ее на прошлый новый год, но до сих пор как-то не было случая донести ее до дома – чтобы хоть чуть-чуть прикрыть лицо. Ну, а потом, как настоящая партизанка, вдоль стеночки, через железный занавес – и мимо лифта, по темной лестнице – на улицу.
А там ночь, машин почти нет. Первые два таксиста от меня сразу шарахнулись, третий – когда дорогу стала объяснять. «Там до поворота, говорю, мимо кладбища…» У меня ведь даже зубы – вот, посмотри… Саш, ты что?!
Саш!!! Прости меня!
Жалкое, должно быть, жуткое и жалкое зрелище. Я отворачиваюсь и бурчу, уткнувшись лицом в дверной косяк:
– За что, глупая? За что простить?
– Не знаю, – признается она. – Но отчего-то же ты плачешь. Я не помню, чтобы ты раньше плакал… Нет, помню – один раз, когда…
Да, это правда, я давно уже не плачу от боли, от обиды, от жалости к себе. Наверное, я научился терпеть их еще в незапамятные времена, когда почти каждый день приходил из детского сада в испачканной рубашке, а мама негодовала: «Вас опять заставляли рисовать гуашью? Горе мое! Но почему всегда красной?» С тех пор я не плачу… практически никогда. Даже когда уходят близкие.