Мы расстреляны в сорок втором - Пархомов Михаил. Страница 7
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«Если завтра война»
Городской комитет партии помещался в круглом трехэтажном здании, стоявшем посреди площади. Обычно перед Первым мая и за несколько дней до Октябрьской годовщины здесь появлялись плотники. Стуча топорами, они сколачивали перед зданием невысокую трибуну из свежих смолистых досок. Плотников сменяли драпировщицы, обтягивавшие доски кумачом. Но ни кумач, ни шелк, ни даже плотный пунцовый бархат не могли заглушить того крепкого и стойкого хмельного запаха, который исходил от этих досок.
Грачи возвещают о приходе весны. А плотники на площади были провозвестниками веселого праздника. Стоило им застучать короткими топорами, и фасады домов расцвечивались знаменами. На балконах и в витринах магазинов появлялись ковры и портреты. Макая «квачи» в ведерки с белой краской, люди в военной форме расчерчивали перед трибуной асфальт. Город чистился, прихорашивался, молодел на глазах, готовясь к демонстрации и военному параду.
Величественное это зрелище, военный парад. Командующий гарцует на игреневом коне. Он здоровается с войсками, и мощное «ур-ра!» волнами перекатывается над головами. В эту минуту забываешь, что тебя три недели заставляли маршировать, что параду предшествовало несколько репетиций, которые всегда происходят глубокой ночью, когда город спит. Тогда по улицам, калеча гусеницами асфальт, грохочут тяжелые танки; проезжает на грузовиках мотопехота; чеканят шаг курсанты военных училищ. Все устали, все напряжены, а какой-то бородатый полковник стоит под трибуной и орет, приседая от натуги: «Выше головы! Тверже шаг!» — и ротные и батальонные командиры вполголоса, но с угрозой вторят ему: «Равнение, равнение…» Забываешь обо всем на свете, и когда раздается команда «Пар-рад! Смир-на-а-а… Напра-во! Тор-ржественным маршем… Поротно… Шагом…ар-рш!» и барабаны сводного оркестра рассыпают частую дробь, у тебя все холодеет внутри, сводит от напряжения скулы, и, улыбнувшись почему-то глазами бородатому полковнику, который оказывается поблизости, ты с силой впечатываешь первый шаг в мягкий, разогретый солнцем асфальт.
Танки, артиллерия, конница, пехота… Последними идем мы, моряки. Минуем трибуну, и Харитонов, прозванный Курским соловьем, молодо и звонко запевает:
Потом мы поем партизанскую «По долинам и по взгорьям», поем «Катюшу» и ту песню, в которой говорится, что если завтра война, если завтра — поход, то мы сегодня должны быть к походу готовы. Мы поем, но почему-то совсем не думаем, что все то, о чем говорится в этой песне, может стать явью. Мы веселы и беспечны. Так ярко светит майское солнце, так ласково улыбаются нам девчата, стоящие на тротуарах. Как же тут думать о войне?
Нам казалось, что у нас много, очень много самолетов, танков и орудий. Сколько именно? А столько, сколько нужно. Ведь не все танки показывают на военных парадах! Мы пели «Нас не трогай, мы не тронем». И еще мы пели о том, что «Своей земли не отдадим ни пяди». Мы были молоды, а значит и слишком покладисты, наивны и доверчивы. Что поделать! Позже я как-то встретил сапера, бывшего студента строительного института, который чистосердечно признался, что перед отправкой на фронт купил двадцать пачек папирос — чудак был уверен, что их ему хватит до конца войны.
«Если завтра война…» Этот день наступил неожиданно, стал сегодняшним, вчерашним днем.
— В военкомате, понимаешь, толчея. Девчата осаждают военкома, чтобы отправил на фронт. Личные дела свалены в кучу. А на улицах… Пацаны словно очумели, везде диверсантов ищут. Знаешь, как пацаны теперь называют себя? Тимуровцами…
Это говорит Ленька Балюк. Он все в той же выгоревшей футболке с закатанными рукавами и в парусиновом клеше. Вещей у него нет, только сверток под мышкой. Можно подумать, что он шел в баню, а не на призывной пункт.
Призывной пункт расположен в четырехэтажном неоштукатуренном здании по Воложской улице. Раньше здесь была трудовая школа э 18. В коридорах и классах народу — не продохнуть. Сидят на подоконниках, на партах, на полу. Курят. Смотрят в окна — возле школы, на почтительном расстоянии от часового, толпятся матери и жены. Глаза у них сухие, без слез.
Внизу, на первом этаже, агитпункт. Школьные географические карты, гербарии, электрическая машина, глобус. Пианист по фамилии Гуревич играет «Лунную сонату» Бетховена. Его слушают внимательно, с деревянными лицами, а может и не слушают, думая о чем-то своем. Пока идет концерт, рядом, в вестибюле, растет гора вещей. Туфли, тапочки, сапоги, брюки, рубашки, пиджаки… Голые люди ежатся, пританцовывают. Другие, получив обмундирование, примеряют его. Обмундирование новехонькое, только что из склада. Пахнет сыростью и свиной кожей, из которой сделаны ботинки и негнущиеся поясные ремни.
— Так, — говорю я Леньке. — Я тебя могу устроить к нам на «Кремль». Не возражаешь? Нам матросы нужны.
— Ладно, давай, — отвечает Ленька.
— Слушай…— я медлю с вопросом. — Слушай, а ты, часом, не знаешь, как Тоня?..
— Нет, я ее не видел, — он отводит глаза. — Ты бы сходил к ней, что ли.
— Разве вырвешься? Я бы, конечно, с дорогой душой…
Махнув безнадежно рукой, я умолкаю. Чувствую, что мы оба думаем сейчас о Тоне. Один шанс из десяти, что мне удастся отпроситься у начальства и ее повидать. А у Леньки, честно говоря, нет и этого последнего шанса.
К вечеру из вестибюля убирают вещи, и призывной пункт превращается в флотский экипаж.
А под окнами все еще стоят женщины. Ждут. Чего?
Вахтенный втягивает сходню на борт, и «Кремль» отходит от причала. Корабельный боцман Парамон Софронович Сероштан выдает новичкам оружие и распределяет их по кубрикам. Винтовка Леньки Балюка оказывается рядом с моей.
Носовые и кормовые 122-миллиметровые пушки расчехлены. Возле них, сменяясь каждые два часа, дежурят комендоры в касках. Счетверенные пулеметы нацелены в зенит.