Ларец Марии Медичи(без илл.) - Парнов Еремей Иудович. Страница 14

Но иногда, не совладав с собой, Вера Фабиановна приобретала какой-нибудь приглянувшийся ей раритет, и тогда на долгие дни приходилось ей отказываться от театра, от кофе и от залитого клюквенным и абрикосовым вареньем филипповского торта. Но кошки и кино от этого не страдали. В самом крайнем случае она могла что-нибудь продать. С принадлежащими ей редкостями она расставалась очень неохотно, можно даже сказать болезненно. Напрасно обхаживали ее со всех сторон богатые, а также едва сводящие концы с концами коллекционеры. Она почти ничего не продавала.

Иногда, правда, дарила знакомым что-то не очень значительное, какой-нибудь второстепенный свой дубликат. Ее несметные сокровища прозябали, часто портясь и погибая, в темных хранилищах. Она сама уже точно не знала, что у нее есть. Иногда заново открывала вещи — изумленная и обрадованная, но чаще безуспешно искала какой-нибудь предмет, который, может быть, был у нее раньше, но, вернее всего, который ей просто когда-то хотелось иметь. Такие бесплодные поиски приводили ее в дурное настроение. Она начинала подозревать какие-то кражи, аферы и, запершись в тесном своем мирке, не выходила на улицу и никого не принимала.

Она не просто жила среди своих вещей — она жила их собственной потаенной жизнью, которая непостижимым образом виделась ей. Как-то она приобрела копию бронзовой античной чаши. Этот предмет из шпиатра [3], изготовленный в прошлом веке на саксонской фабрике, не мог бы обмануть мало-мальски понимающего человека.

Отдав за чашу восемьдесят старых рублей, Вера Фабиановна тоже не питала на ее счет никаких иллюзий. Полюбовавшись рогатыми головами сатиров, она спрятала чашу куда-то в закрома и с тех пор ни разу не извлекла на Божий свет. Но знакомых уверила, что обладает тем самым сосудом, из которого Сократ, не дрогнув, выпил настой едкой цикуты. Постепенно рассказ ее обогащался красочными подробностями, и настал день, когда правда и вымысел слились в голове бедной женщины воедино. С того дня Вера Фабиановна, отдыхая на софе с книжкой или возясь с кошками, не раз думала о страшной участи великого мужа древности. Сократ вошел в ее крохотный, но безграничный и неподвластный времени мир и тихо зажил в нем. Одной тенью стало больше.

Теперь, зная все или почти все, решитесь ли вы обвинить Веру Фабиановну во лжи? Впрочем, на все это можно взглянуть и совершенно иными глазами. Есть люди, для которых Вера Фабиановна всего лишь лживая, нечистоплотная старуха, для некоторых же она просто свихнувшаяся, малограмотная, нахватавшаяся каких-то оккультных верхушек баба, для третьих — эдакий Гобсек в юбке.

Что ж, может, в каждой из этих характеристик и есть доля истины.

Но для Льва Минеевича эта старая женщина — верный, испытанный друг. Бог весть когда и при каких обстоятельствах они познакомились. Никто не знает этого, и сами они никогда о том не говорят. Может, оттого, что неприятно напоминать, но скорее всего потому, что все быльем поросло, растворилось в радужном тумане, стало еще одной тенью кошачьей комнаты. Они часто виделись и, старея вместе, не замечали потому тех беспощадных изменений, которые, говоря научным языком, преподнесли им постепенно и необратимо деструктирующие белки, липоиды и коллагены. В его глазах она была все той же милой, но такой взбалмошной и увлекающейся Верочкой, такой сумасбродной фантазеркой. А он… Но это уже сложнее. Так случилось, что на протяжении жизни, в разные ее стадии, Вера почти готова была выйти замуж за этого человека. Но каждый раз что-то мешало. Непредвиденное, разное, неумолимое. И лишь теперь, по прошествии лет, старуха Чарская с обнаженной леностью видит, что главной причиной всего был смешной маленький пустяк — рост Льва Минеевича. Он едва достигал ей до подбородка, и это решало, даже если и казалось, что дело вовсе не в том. Именно в том! Теперь с дальнозоркой и мудрой усмешкой она понимала это. Но мысли ее текли легко и спокойно, отрешенно, сонливо текли. Давно уже думы о прошлом не вызывали в ней никаких чувств. Чужую любовь на киноэкране переживала она куда сильнее.

— Не хотите ли кофе, голубчик?

Лев Минеевич осторожно втянул ноздрями сладковато-затхлый кошачий дух и покачал головой:

— Благодарю, Верочка. Я уже пил.

Прошлое тоже мало мучило его. Он сентиментально жалел о нем, но не более. Гораздо сильнее волновал Льва Минеевича сегодняшний день. Годы не приглушили в нем ни остроту желаний, ни деловую сметку. Одна, но пламенная страсть владела маленьким и таким постоянным кавалером некогда прекрасной Веры: Лев Минеевич собирал картины. И кто знает, что сильнее влекло его в этот пропахший кошками дом: воспоминания юности или надежда в один прекрасный день стать обладателем небольшого наброска Врубеля.

Кажется, Блок, а может, скорее Брюсов, в общем, кто-то из них, вспоминал, что видел у Врубеля — художник работал тогда над Демоном поверженным — голову сверхчеловеческой красоты. Врубель уничтожил рисунок. Много раз он потом пытался восстановить его, вновь поймать этот промелькнувший отблеск непостижимого. Демон, которого мы видим теперь в Третьяковке, — лишь слабая тень того исчезнувшего наброска..

Так вот. Вера Фабиановна владела одним из тех картонов, на которых гениальный художник пытался воскресить утраченное, а Лев Минеевич готов был отдать последнее, чтобы этот картон заполучить.

Но Вере Фабиановне ничего от Льва Минеевича не было нужно, а он ничего не смог бы отдать ей, поскольку ничем не владел. То есть у него было великолепное собрание картин русских художников начала двадцатого века: Ларионов, Сомов, Лансере, Билибин, ранний Кончаловский, Сарьян, Пастернак, Петров-Водкин, Остроумова-Лебедева, Яковлев, Рерих, Давид Бурлюк и даже Василий Кандинский. Один этот ранний Кандинский мог бы дать Льву Минеевичу безбедное существование до конца дней.

Но маленький пенсионер жил только ради своей коллекции. В отличие от подруги юности, он не любил острые блюда. Предпочитая всем яствам кефир с белой булочкой и горошину поливитамина, он вкушал любимую пищу три раза в день, лишь изредка разнообразя ее чаем или антоновскими яблоками. Костюм из коричневой жатки верно служил ему вторую пятилетку, в кино же он не ходил, ибо купил за 15 рублей в комиссионке телевизор «КВН» с крохотным экраном. Книги Лев Минеевич брал в библиотеке.

Все наличные деньги уходили на пополнение коллекции. Поэтому можно без преувеличения сказать, что Лев Минеевич готов был отдать за Верочкиного Врубеля все, кроме, конечно, картин, которые ему не принадлежали, так как были частью его существа.

Так, по сути, не принадлежит нам наше собственное тело. Оно дается нам как бы взаймы. Парадокс настолько древний, что сделался банальностью.

— У меня тахинная халва есть, — сообщила Вера Фабиановна и полезла в какой-то шкафчик.

Она долго возилась там, шурша и погромыхивая, наконец извлекла заветный сверточек. Долго отлепляла суровую оберточную бумагу, но халва держалась стойко, как замазка на олифе.

— Ради Бога, Верочка! — запротестовал Лев Минеевич, страдальчески глядя, как оставляет лоскутья отдираемая бумага. — А у меня вчера Дормидонтыч был, — то ли похвастался, то ли некстати выпалил он.

— Вот как? — Вера Фабиановна положила халву на подоконник.

Саския обнюхал загадочный предмет и легонько ударил его лапкой. Лев Минеевич даже глаза закрыл — до того живо представились ему кошачьи шерстинки, приставшие к халве.

«И ведь не болеет ничем! — тайно вздохнул он. — Одно слово — колдунья!»

— Так что же Дормидонтыч?

— Ах, Дормидонтыч, — спохватился Лев Минеевич. — Он… ничего, он Яковлева приходил у меня торговать.

— Это которого же?

— «Букет ландышей», конечно. Все же знают, что с персидским натюрмортом я не расстанусь.

— Конечно, — кивнула Вера Фабиановна. — Больно много хочет этот Дормидонтыч! Он меня тоже обхаживает. Так и вьется, так и пьется… Кстати, Лев Минеевич, вы не думаете, что его деловые визиты ко мне только предлог?

вернуться

3

Шпиатр — легкий сплав.