Романтики - Паустовский Константин Георгиевич. Страница 36

– Хатидже! – позвал я, как тогда, на мосту, позвал в серую мглу повечерья, в ночь, в мглистые степи. Ради нее, дрожащей от малейшей несправедливости, от каждого незаметного укола жизни, я буду ласков с Наташей. – Хатидже! – снова позвал я и подумал о том, что сейчас она, должно быть, сидит при свечах на террасе, о лицо ее бьются ночные бабочки, и глаза у нее глубокие, грустные. Серединский шатается на набережной или болтает с Хатидже. Дядька Спиридон сидит на базаре в кофейне и играет в кости со своими приятелями, которых Серединский почему-то зовет «голубиными охотниками». Над морем уже ночная тишина, а в саду звенят, как рассыпанный бисер, цикады.

В густой тьме вспыхнули и разорвались ожерельем по черной воде огни Ялты. Катер протяжно засвистел. Вспыхнул и тотчас же погас свет Айтодорского маяка. Потом я спустился в маленькую тесную каюту, по которой нервными бликами бегал свет керосиновой лампы, и посмотрел на себя в зеркало. Около него спал гимназист с бледным измученным лицом.

Когда я поднялся на палубу, катер качался на темной воде и медленно подтягивался к набережной. Из трубы вырывались редкие крупные искры. Было слышно, как шумел город.

Я сошел на берег и зорко осмотрел нарядную толпу на пристани. Наташи не было.

Я медленно пошел к городу. От наваленных на пристани бочек шел густой запах смолы. Я остановился около лотка с китайским фонарем и купил папирос.

– Ну, вот и вы, – сказал кто-то позади меня.

Я обернулся и в желтоватом свете фонаря увидел Наташу.

– Вы изменились, – сказала она и с изумлением взглянула на меня. – Загорели, словно выросли.

Мы медленно пошли к городу.

– Милый, – едва слышно прошептала она, – как я благодарна вам за то, что вы здесь. Скажите правду, вы не сердитесь на меня? Вы не сердитесь? – снова спросила Наташа и близко наклонилась ко мне. Ее волосы щекотали мою щеку, ее дыхание обжигало мои губы.

– Как я люблю, – глухо сказала она. – Хатидже ведь все знает, я уверена в этом.

Я остановился. Мы облокотились о парапет. Внизу сонно набегало море. Я взял ее руку, прижал тоненькие пальцы к губам.

– Зачем вы приехали? Я не буду говорить вам ни слова о любви. Хорошо?

– Хорошо, – громко сказала Наташа и больно сжала мою руку. – Хорошо. Вы будете молчать. Но я буду говорить о любви. Мне ведь можно.

До позднего вечера мы просидели на набережной. Наташа была как-то особенно возбуждена, нервна и временами задумчива.

Когда я провожал ее, она спросила меня дрогнувшим голосом:

– Можно мне вас проводить до Алушты? – и посмотрела на меня виноватыми глазами.

– Едем, – ответил я просто. – Завтра в семь часов утра отходит катер. Я буду ждать на молу.

В темноте мы попрощались. Над морем медленно взошел поздний месяц. Мои шаги отдавались среди сонных садов.

Когда начало светать, я быстро встал, оделся и подошел к окну. Густое море еще спало. На востоке, бросая на воду широкие блики, небо горело алой, еще бессветной зарей.

Я прошел в купальню. Вода была теплее воздуха, ходили в ней стаями бычки и серебряные маленькие рыбки – фиринки. Я вздрагивал от холода. Первые червонные лучи солнца легким теплом упали на меня.

Я напился чаю в трактире около порта и пошел к молу. На корме катера неподвижно висел флаг. Матрос чистил медные поручни на мостике. На красную бочку, брошенную на якорь среди гавани, садились чайки. Тонкие розовые облака подымались над горами.

Я сел на чугунный причал. Было только шесть часов.

Незадолго до отхода катера пришла Наташа.

Море дрожало тысячами солнечных бликов, катер был почти пуст. Ехали несколько татар, одинокая дама с подведенными глазами и седоусый плотный моряк. Быстро уходила Ялта.

– Я поверила в то, что жизнь – фантастическая вещь, – сказала Наташа. – Вспомните вокзал в Архангельске, Торбьерсена с черной трубкой в зубах, ваши рассказы в Братовщине. Когда я впервые поверила в то, что мы живем в каком-то заманчивом круге неожиданных встреч, событий, переломов, душевных кризисов и перерождений, я почувствовала, какая тяжесть упала с моей души. Я попала в ваш водоворот, и теперь каждый день я жду неожиданностей. Может быть, завтра вы прогоните меня; или, может быть, завтра я стану прежней Наташей и буду издеваться над вами, как над своим рабом. Вы понимаете это? Жизнь потеряла свою реальность. Как гнилые звенья, выпали ее законы, и сила каждого дня владеет мною, бросает меня из одной крайности в другую. То же и с вами. Я теперь уже ничего не боюсь. Я могу теперь прийти с вами на Чатыр-Даг и поцеловать руки у Хатидже. Я могу ударить вас, крикнуть вам какое-нибудь страшное оскорбление.

Ее резко очерченные губы вздрогнули.

– Если мне попадется ваша рукопись «Жизнь», я сожгу ее. Вы слышите? Спрячьте ее получше!

– Зачем? – спросил я и в упор посмотрел в ее вызывающие глаза.

– Вы напишете другую. Обо мне, – повторила она громким шепотом.

– Смотрите, – она отстегнула жемчужную брошь на белом шелковом платье. Под тонкой тканью вздрагивала смуглая девичья грудь. – Когда я тоскую о вас, я тогда хороша. Я люблю себя. И бешусь от сознания, что вы не видите меня в эти минуты.

Она быстро встала и бросила жемчужную брошь в море.

– Вашему морю, – сказала она, не оглядываясь. – Вашему родному Черному морю.

Она обернулась ко мне. Зайчики от волн играли на ее плаще.

– Ну что? – спросила она и с тревогой и вызовом посмотрела на меня.

– Если хотите, – ответил я медленно, – я напишу для вас пьесу, и там будет монолог в этом роде.

Я закурил и облокотился на борт. Мы долго молчали.

– Да, значит, так, – тихо, словно про себя, сказала Наташа и провела рукой по глазам.

В Алуште, когда мы сходили на берег, мне показалось, что ее слегка укачало.

Пока я посылал за лошадьми, мы выпили кофе в дощатой хибарке на набережной. За кофе Наташа вздрогнула всем телом.

– Я как будто впервые увидела вас, – сказала она, опуская густую белую вуаль.

У дверей ждал извозчик на паре поджарых крымских лошадей.

Около перевала нас застали сумерки. Быстро падала ночь. Пахло горными травами, хвоей, тихо фыркали лошади.

Извозчик обернулся ко мне и сказал: