Романтики - Паустовский Константин Георгиевич. Страница 47

Я читал о Москве, об обществе «Козлорогов» и громко смеялся. Редко била артиллерия, и после каждого удара долго тренькали стекла.

Прошел час, другой. Квартирьер постучал в дверь и доложил, что на площади остановился отряд – может быть, тот, которого я дожидаюсь.

Я накинул шинель и вышел. Отряд был чужой. В темноте прошли сестра и мужчина в шинели. Мужчина остановился и попросил закурить. Это был врач, один погон у него болтался на ниточке.

– Вот сестра ищет Третий сибирский отряд, – сказал он, закуривая. – Вы, случайно, его не встречали?

– Я из этого отряда. Отряд прошел днем на Брест.

Сестра схватила меня за руку.

– Наташа? – тихо спросил я. – Неужели вы?

– Я, родной, – сказала она одними губами, – Доктор, вы не беспокойтесь, я найду отряд.

– Ну ладно, – сказал врач и усмехнулся. – Уж эти мне сестры!

Он позвал меня в свой отряд пить чай с ромом и ушел.

Наташа положила руки мне на плечи и долго вглядывалась в лицо. Светили звезды.

– Я совсем не вижу тебя, – тихо сказала она, первый раз говоря мне «ты», и прижалась головой к жесткой шинели. – Как я измучилась! На этой сумасшедшей войне я ради тебя раздала людям столько любви! Я искала тебя. Я надеялась, теряла надежду и была совсем больна, и вот теперь… мне надо рассказать тебе много, страшно много…

Она заплакала.

– Милый, родной, – говорила она, как в лихорадке. – Я стала совсем сумасшедшей. Вокруг болеют тифом, ненавидят, жгут деревни и бросают в колодцы трупы грудных детей, а над всем этим – моя любовь к тебе. Как же это случилось? Я ничего не понимаю.

Мы прошли в сад. Ветер шумел у заборов в мокрых кустах, гулко катились одинокие выстрелы. Мы ходили в темноте по заросшим дорожкам. Я рассказывал о войне, о том чувстве печального и прекрасного, которое тяготеет над каждым моим днем.

– Зачем ты пошел на войну? – резко сказала Наташа. – Она замучит тебя. Ты должен уехать отсюда какими хочешь путями. Дай мне слово. Через месяц я вернусь в Москву, и ты должен быть там. Будет уже осень, мы уедем в деревню, ты станешь много читать и забудешь об этом ужасе. Надо сберечь себя, пока не кончится это дикое время. Тысячи других, мы все можем идти сюда, в грязь, в кровь, во всю эту злобу, но не ты. Не ты! – крикнула она и встала со скамейки. – Ты должен дать радость сотням людей. Потому так и любят тебя, любят, как я, – слепо, навек. Я не могу это передать. Дай мне слово, что ты уедешь отсюда.

– Хорошо.

– Как ты устал, – сказала она тихо и поцеловала меня.

В болотах кричали лягушки, огонь стих, с лип падали мокрые листья. На костельной паперти сидел и стонал глухой старик – костельный сторож.

– Дедушка, – спросила Наташа, – ты что?

– Все ушли в Брест, – ответил старик и сделал попытку встать. – Ксендз и все, родная паненка. Я остался сторожить костел. Старый я, не дойду, умру в дороге.

– Пойдем, дед, – сказал я, подымая его за локоть. – Завтра поедем в Брест, найдем ваших.

Старик снова заплакал.

– Дал бы бог. Хоть умереть со своими. А то – один. Герман близко. Хотел напиться – в колодце лежит убитый.

В отряде санитары накормили его и положили на фурманку.

Ночь я провел в чужом отряде. Было суетливо и шумно. Наташа не отходила от меня, часто смотрела мне в глаза, и губы ее дрожали.

К утру густо, вразброд, пошла через местечко истомленная пехота, и отряд снялся. Я попрощался с Наташей за околицей. Она погладила мои руки, хотела что-то сказать и промолчала.

Я шел обратно. Над шоссе взрывался черный дым фугасных снарядов, у колодца сгрудились пыльным сугробом солдаты и пили мутную воду из закопченных манерок. Они молча глядели на меня.

В полдень пришел с обозом охрипший, осунувшийся Алексей.

Конец

Дни тянулись в безысходных и тяжелых боях. Гром за Бугом не смолкал, в Бресте взрывали крепостные форты, и по ночам раскатисто и страшно ухала земля. В серых и пыльных деревнях валялись тифозные, шел повальный грабеж, сладковатый смрад конской падали перехватывал горло.

В полях желтели цветы горчицы. Закаты были пламенные и холодные.

В Бресте я узнал, что отряд Наташи ушел с Четвертой армией в Кобрин.

Дороги скрипели от беженских обозов, ночью дымно пылали тысячи костров, и штабные автомобили резали лучами белых фонарей пыльную мглу.

Каждый день привозили раненых – злых, обросших кровяной коркой и молчаливых. На расспросы они коротко и неохотно отвечали – «измена».

Это слово прокатилось по фронту, перекинулось в глубокий тыл, и там, в курных халупах и еврейских местечках, где стояли тысячи солдат и офицеров, началось глухое волнение. Ползли упрямые и страшные слухи. Имя Мясоедова шепотом повторялось всюду. Артиллерия отступала впереди обозов. На все вопросы артиллеристы отвечали: «Снарядов нет, измена, палками бейтесь с германцами».

Как-то ночью мы шли целиной, сбившись с пути, и искали выхода на Слонимское шоссе. Было темно и тихо. Над Брестом стояло исполинское зарево.

– Горит Брест, – сказал мне Вебель, ехавший со мной рядом. – Значит, конец.

– Что конец?

– Так… Разве вы не видите, что мы вошли в Россию. Может быть, так пойдем до Москвы.

Мы остановились и долго смотрели на зарево. Багровый дым клубом поднялся к небу.

– Форт взорвали, – сказал Козловский. Он подъехал к нам неслышно.

– Грозно, – сказал он, помолчав. – Что бы мне ни говорили, а в войне есть своя красота. Вот эта, там в Бресте. Это отчаяние. Снова идет Аттила, горят города, и трава не растет под копытами его лошадей. Как это верно.

– А Польша? – спросил я.

– Польша вернется. Польшу жгли и татары и шведы.

На севере началась канонада. Там была тьма, и только в полях страшно далеко грохотали обозы и были слышны протяжные крики. Санитары насторожились. До сих пор орудийный огонь шел позади нас, прихлопывая чугунным громом наши следы. Сейчас он громыхал на фланге.

– Не нравится мне этот огонь, – сказал Козловский. – Должно быть, опять прорвали. Немцы идут маршем.

К рассвету пришли в деревушку. Искали ее на карте и не нашли. Легли в стодоле на сене. Хозяин не хотел открывать стодол и смотрел на нас растерянно и злобно. Вебель приказал выломать замок.