Маисовые люди - Астуриас Мигель Анхель. Страница 9

Олень Семи Полей

VI

– Не пробегал тут Олень Семи Полей?

– Не было его… а как там матушка?

– Худо, сам видел. Вроде бы еще хуже. Икает, мается, зубами стучит.

Тени, говорившие так, скрылись во тьме тростников, одна за другой. Стояло лето. Тихо текла река.

– А что лекарь сказал?…

– Что ему говорить? Велел ждать до завтра.

– К чему это?

– К тому, чтобы кто из родни попил питья и узнал, чей тут сглаз. Икота не хвороба, это на нее напустили. Так он велел.

– Ты и пей.

– Это как сказать. Лучше бы Калистро. Он у нас старший. Пускай ему лекарь велит.

– Пускай. Узнаем, чей сглаз, кто сверчка запустил…

Маисовые люди - pic_3.jpg

– Молчи ты!

– Знаю, знаю. Я и сам так думаю. Из этих кто-то, которые землю под маис выжигают.

Голоса выслеживающих оленя едва шуршали в тростнике, чтобы не спугнуть добычу. То ветер легко вздыхал в кустах, то вода пищала, как цыпленок, у края заводи. Мерно, словно качается гамак, квакали лягушки. Синели горячие тени. 1емнели рваные тучи. Взлетали из-под ног козодои, шлепались где-то на землю и шурша тащились по земле. У этих ночных птиц, кидающихся путникам под ноги, есть крылья, но, когда они упадут и поползут, крылья превращаются в кроличьи уши. Получаются ушастые птицы, птицы с ушами желтых кроликов.

– А то пришел бы лекарь сегодня, мы бы и узнали, кто запустил матушке сверчка в живот.

– Это бы хорошо.

– Хочешь, я за ним схожу, а ты скажи братьям, чтобы мы собрались, когда он придет.

– Оленя упустим.

– А ну его к бесу!

Тени разделились, выйдя из тростниковой тьмы. Одна пошла по берегу дальше, оставляя на песке следы босых ног, другая проворнее зайца юркнула в холмы. Вода тихо струилась, и пахло от нее сладким ананасом.

– Разожгите живое дерево, чтобы у ночи был новый огненный хвост, желтый кроличий хвост, прежде чем Калистро отведает напитка и узнает, кто напустил порчу, загнал через пуп сверчка в живот сеньоре Яке.

Так сказал лекарь и когтистыми пальцами пробежал, как по каменной флейте, по глинистым черным губам.

Пятеро братьев пошли искать молодое деревце. Шум борьбы доносился до дома. Сучья не поддавались, но тьма темна, мужчины сильны, и братья вернулись из леса с охапками сломанных, ободранных веток.

Костер из живого дерева разгорелся, как велел лекарь, чьи черные, глинистые губы выговаривали слова:

– Вот – ночь. Вот – огонь. Вот – мы, блестящие перья петуха, осиная кровь, змеиная кровь, огонь, выжигающий землю под маис и дающий нам сны, и печаль, и радость…

И приговаривая так, словно давя зубами вшей, он пошел в дом за чашкой, чтобы налить Калистро напитка, который он принес в зеленой тыковке.

– Разожгите огонь и в доме, возле сеньоры Яки, – велел он, вернувшись с половинкой тыквы, гладкой снаружи и шершавой изнутри.

Братья послушались его. Каждый взял по горящей ветке из костра, горевшего перед домом.

Один Калистро не двинулся. Он стоял у ложа больной, в полутьме, неподвижный, словно ящерица. Низкий лоб перерезали две морщины, свисали усы в три волоска, белели крепкие острые зубы, рдели прыщи. Донья Яка, укутанная в старые одежды, то сжималась, то вытягивалась на пропотевшей, засаленной циновке в такт мучительной икоте, раздиравшей ее нутро, и намученная душа молча взывала о помощи из окруженных морщинами старческих глаз. Не помогали ни дым сожженных лоскутьев, ни соль, которую совали ей в рот, как теленку. Она лизала уксус с камня, а мизинец ей кусали чуть не до крови и Уперто, и Гауденсио, и Фелипе – все шестеро сыновей.

Лекарь вылил питье в тыкву и дал ее Калистро. Братья молча глядели на них, стоя у стены.

Калистро выпил – питье было гнусным, как касторка, – вытер губы рукой, испуганно взглянул на братьев и прислонился к тростниковой стене. Он почему-то плакал. Костер за дверью угасал. Сменялись свет и тени. Лекарь кинулся к двери, простер руки во тьму и, вернувшись к недужной, провел пальцами ей по глазам, чтобы они впитали частицу звездного света. Он ничего не говорил, только двигался – он ведал тайны обряда, – и над циновкой проносился бурей сухой песок, бушевал соленый ливень (слезы солоны, человек просолен слезами с самого рожденья) и хищно пролетали когтистые ночные птицы.

Остановил его смех. Старший брат цедил смех сквозь зубы и выплевывал, словно огонь сжигал ему рот и горло. Скоро смолк и смех. Калистро тихо стонал, глаза его жутко выкатились, он ощупью искал, где бы выблевать зелье. Когда он отблевался в углу, упал, глаза его стали мутно-белыми, словно вода с пеплом, а из горла вырвался хрип, братья кинулись к нему.

– Калистро, кто навел порчу?

– Кто пустил сверчка в утробу?

– Говори…

– Калистро, Калистро…

Больная извивалась на циновке, измученная болезнью, иссушенная, вся в тряпках, гибкая и худая. Грудь ее ходила ходуном, глаза глядели в пустоту.

Калистро по веленью лекаря произнес во сне:

– Матушку испортили Сакатоны. Чтобы ее исцелить, надо отрубить им всем головы.

И закрыл глаза.

Братья взглянули на лекаря и, не дожидаясь толкования слов, выбежали, размахивая мачете. Их было пятеро. Лекарь стоял в Дверях и под стрекотанье сверчков, вторивших сверчку в утробе, считал летучие звезды, желтых кроликов, которые служат колдунам, живущим в шатрах из ланьей шкуры и ведающих Дыханьем, ресницами души.

Пятеро братьев прошли по тропе, поросшей свежей травкой, и, миновав тростники, вступили в темный лес, под старые деревья. Залаяли собаки, завыли, предчувствуя смерть. Закричали люди. Пять мачете в один миг отрубили восемь голов. Убитые хватали пальцами воздух, пытаясь уйти от смерти, от страшного сна, тащившего их с постелей во мрак, и – кто без челюсти, кто без уха, кто без глаза – рушились в сон крепче того, которым они только что спали. Клинки срезали голову, как молодой початок, собаки, воя вразнобой, пятились во мрак и тишину.

Братья вошли в заросли тростника.

– Три отрубил?

– Две…

Обагренная рука подняла над тростником две головы. Изуродованные лица утратили человеческий облик.

– Я поотстал, отрубил одну…

Женская голова висела на двух косах. Брат, отрубивший ее, волочил ее по земле, и молодое лицо ударялось о камни.

У меня, наверное, старик – легкий очень.

С другой руки свисала младенческая головка, мягкая, как плод аноны, в грубом чепчике, украшенном красной вышивкой.

Братья вернулись домой, в росе и в крови. Лица у них были злые, руки дрожали. Лекарь широко открытыми глазами глядел на звезды, больная – икала. Калистро спал, собаки не спали, растянувшись на полу.

Головы положили на восемь камней, недалеко от огня, который еще не потух. Услышав запах человеческой крови, пламя заплясало, гонимое страхом, и приготовилось к прыжку, словно золотистый тигр.

Золотой язык лизнул два лица, младенческое и стариковское. С треском сгорели усы, ресницы и брови. С треском сгорел чепец. Другой язык лизнул косы, и они сгорели. В ясном дневном свете костер бледнел, но не гас. Огонь стал светлым, как раскрывшийся цветок. Восемь голов походили на восемь закопченных тыкв. Только скалились белые зубы, некрупные, как маис, который они так часто жевали.

Лекарю дали вола за чудесное исцеление. Больная перестала икать, когда увидела, что ее сыновья несут изуродованные головы. Ушла икота, которую под видом сверчка запустили ей в пуп те, кто теперь убиты.

VII

– Видно, олень еще не был.

– Да, нету его. А как там Калистро?

– Матушка его опять к лекарю водила.

– Калистро ради нее ума решился.

– Он то плачет, то говорит: у него девять голов.

– Что лекарь сказал, сам знаешь.

– Да, леченья для него нет, разве что убьем оленя.