Избранное - Петров Сергей. Страница 28
1982
(«Всё думаю о том, как я умру»)
Всё думаю о том, как я умру,
подхваченный великой лиховертью,
воспринимая смерть как жуткую игру,
за коей следует мой путь к бессмертью.
Не может быть, чтобы я умер весь,
останется меня хоть малая частица.
Сознание мое хоть саваном завесь,
дабы я мог к бессмертью причаститься.
Очнусь в беспамятстве, в загробной глубине,
и врач свидетельство о смерти мне напишет
рукой бестрепетной, а мне во смертном сне
всё будет чудиться, что кто-то рядом дышит.
Начну я после смерти тоже жить,
не старчески, а как ребенок малый,
и станет смерть мне голову кружить,
затем что жизнь меня не понимала.
Моя злосчастная бессмертная душа
и после смерти ухитрится
всё повторить, сомнение глуша,
и жизнь моя посмертно повторится.
17 октября 1983
ЗАВЕЩАНИЕ
(фуга)
Я продолжаюсь... Этот август — мой,
и я пока еще шагаю без запинки.
Иду по скособоченной тропинке
и возвращаюсь в августе домой.
Но скоро ль разум облачится тьмой
и справит по нему жена поминки,
и жизнь пойдет предсмертной кутерьмой?
Я с самого рожденья жил и рос,
но в старости сгибаюсь как вопрос,
расхристанный хохол иль просто малоросс,
как долгоклювый мертводушный Гоголь,
и спрашиваю под шумок, а много ль
недель мне жить? Но азбуки не зная,
я припеваючи, как Вечный Жид, живу.
И смерть узнаю я не наяву,
а в дряхлом сне. И жизнь моя сквозная
не покидает даже дом,
где Вечным я сижу всегда Жидом
и, погружаясь в гробовые доски,
отшучиваюсь, Боже, по-жидовски.
Сгибаюсь мыслями в горбатый знак вопроса,
по-воробьиному клюю рассыпанное просо.
А воробьишка кто? Блаженная пичуга.
А лето покривилось, как лачуга,
от гроз, нагрянувших и с севера, и с юга.
От ига стариковского недуга
трясусь, как Вечный Жид иль старый воробей,
робея, будто жук, вонючий скарабей,
катая из вещей ничтожных завещанье,
по вечности, покуда еще жив,
пока я Вечный Жид и, смерти не нажив,
вдоль августа тащусь я по тропинке.
Кивают мне невинные травинки,
и этим травам я Бог весть зачем, но рад,
мне по сердцу зеленый их наряд.
Любой травинке я столетний брат,
и по моим годам брожу я разом
лохматым барсуком, колючим дикобразом.
Ломаю я надтреснутые сучья,
зане природа у меня барсучья,
и норовлю я в старость, как в нору,
укрыться, как в последнюю дыру.
Колюч, как дикобраз иль даже Божий еж,
живу и ежусь я от старости. Ну что ж?
Какой же рок меня вот так нарек —
старик, зубастый как хорек,
который душит дур и белых кур,
он, бывший балагур и бедокур.
И с палочкой кривой слоняясь меж вещами,
как иероглиф Солнца — скарабей,
жене я оставляю завещанье,
как жирный том моих лирических скорбей.
Послушай напоследок, друже Муза,
мне в старости бывает каково,
когда я сам себе великая обуза,
а в целом мире нету никого
опричь тебя. И посредине спора
с моим расстроенным нутром
ты посох мне, и палка, и опора,
пока еще далеко Божий гром.
Ты ластишься: пожить еще попробуй!
Пусть, дескать, гинут сверстники твои.
Стихи бегут, как по весне ручьи.
Неприрученные, они еще ничьи.
Не стану спрашивать врачей я о прогнозе.
О смерти нынче буду думать сам,
как о мгновенном мифе, как о прозе,
которая не верит чудесам.
Прощаюсь я с собой, и на разлуку
я подаю последней фуге руку.
Авось в краю моих родимых Муз
назло смертям, как дым и даль, очнусь.
Авось инобытийствовать я буду,
и в десять вечностей я сдуру попаду.
А вечность — будто хлеб печеный на поду.
Помилуй, Боже, грешного зануду,
сидит он в августе, как бы в густом саду.
В последний раз я спрашиваю, кто я,
как шало я полжизни вопрошал,
не место ли в поэзии пустое
и стих мой, как разбойник, согрешал?
Вопрос горбат, и на его горбу
неужто в рай лирический не въеду?
И что мне зарубить теперь на лбу?
Вся жизнь мне въедлива была, и следу
бесслезного она мне не оставит.
Мой август вечности мне не прибавит
ни к осени, ни к смерти бесконечной,
копеечной, юродивой, увечной.
Авось как Вечный Жид я буду жить,
кому и ни к чему меж строчек шляться,
кто всё еще способен размышляться.
Не породнюсь я с вечностью земной.
Какая вечность будет жить со мной?
С какой же слажу, рифмоплет сумной?
Авось я буду без надзора жить
и попусту ничем не дорожить.
Авось возникну я ничьей водой ручья.
Авось и будет смерть моя ничья.
август 1984
(«Приклеен на дорожке лист каштана»)
Приклеен на дорожке лист каштана,
и тучи посерелые в окне,
и мнится, что во всей природе долгоштанной
нет ничего навеянного мне.
Не шевелюсь вблизи великого окошка,
торчат деревья как последний стыд,
и только листьями покрытая дорожка
в глазах истерзанных всё время мельтешит.
И желтенькое это мельтешенье
рябит в глазах до боли головной,
и как же мало в этом утешенья,
которое еще живет со мной.
Живет оно насмешливо, как прежде,
хоть режь его на черствые куски,
и тучи серые, подобные невежде,
готовы лопнуть от глухой тоски.
Еще живу, еще гляжу я в оба
прискорбных глаза на закате лет,
и донимает грозная хвороба,
поднявшаяся как слепой скелет.
Еще живу и жизнь жую свою же
беззубую, средь полной тишины.
Мне зябнется с утра в октябрьской этой стуже,
и жду, как откровения, жены.