Перст указующий - Пирс Йен. Страница 10
– Давай же, лекарь, – сказала она с язвящей насмешкой, – бери свою плату.
Я отшатнулся, потом побагровел от ярости, когда смысл происходящего стал наконец ясен моему затуманенному элем уму. И я еще больше растерялся от мысли, что мои новые друзья могли именно так истолковать мои побуждения. И особенно меня разгневало то, как растоптано было мое великодушие.
– Ты мне отвратительна, – сказал я холодно, когда ко мне вернулся дар речи. – Как ты смеешь вести себя подобным образом? Я не останусь тут терпеть оскорбления. С этой минуты можешь заботиться о своей матери как знаешь. Но, будь добра, не жди, что я вернусь в этот дом и подвергну себя миазмам твоего присутствия. Доброй ночи.
Я повернулся и вышел широким шагом и даже умудрился – в самый последний миг – не хлопнуть дверью.
Я более чем податлив на женские чары – многие могли бы сказать, что даже слишком, – и в юности был не прочь предаться наслаждению, когда выпадал случай. Но тут было совсем другое. Я лечил ее мать по доброте, и было невыносимо терпеть такое истолкование моих побуждений и намерений. И если бы даже я думал о такой уплате, не ей было говорить со мной столь дерзко.
Кипя яростью, я оставил ее гнусную лачугу позади, еще более убедившись, что она была такой же мерзкой и насквозь прогнившей, как ее жилье. К дьяволу ее мать, думал я. Что она за женщина, если произвела на свет такое адское чудовище? Тощий огрызок, думал я, совсем забыв, что ранее находил ее миловидной. Но даже будь она красивой, что с того? Сам дьявол, учат нас, может обернуться красавицей, чтобы совращать мужчин.
Однако тихий голосок у меня в голове нашептывал мне на ухо слова упрека. Итак, говорил он, ты убьешь мать, чтобы отомстить дочери. Прекрасно, врачеватель! Надеюсь, ты собой гордишься! Но что мне было делать? Извиниться? Добрый Сан-Рокка, полагаю был бы способен на подобное великодушие. Так ведь он был святым.
Те, кто полагает, что в те дни мое владение английской речью было достаточным, но ни в коей мере не полным, без сомнения, думают, будто я прибегаю к обману, излагая мои разговоры. Признаюсь, мой английский был недостаточен для выражения современных сложных идей, но для этого мне в нем не было нужды. Разумеется, с такими, как молодая Бланди, мне приходилось как-то обходиться английским; однако их манера выражаться обычно была столь простой, что никаких затруднений у меня не возникало. С остальными беседы велись на латыни, а иногда даже на французском – англичане благородных сословий известны как подлинные лингвисты, весьма способные к иностранным языкам, чьему примеру не помешало бы последовать другим народам, особенно немцам.
Лоуэр, например, свободно владел латынью и вполне сносно говорил по-французски; Бойль вдобавок постиг греческий, очень недурно изъяснялся по-итальянски и более или менее знал немецкий. Боюсь, латынь теперь выходит из употребления, к большому ущербу для нашей Республики, ибо в каком положении окажутся ученые люди, когда они лишат себя возможности беседовать с равными себе и будут обходиться разговорами только со своими невежественными земляками?
Но тогда я чувствовал себя спокойно, окруженный, как я считал, истинными джентльменами, стоявшими выше предрассудков простонародья. То, что я исповедовал католическую веру, лишь иногда толкало Лоуэра на колкую шутку, ибо у него страсть к острословию порой переходила в язвительность, но глубоко верующего Бойля нельзя было упрекнуть даже в этом: он так же уважал чужую веру, как был истов в своей. Иной раз мне сдается, что даже магометанин или индус был бы желанным гостем за его столом, лишь бы его отличали благочестие и интерес к опытам. Подобная терпимость – большая редкость в Англии, где ханжество и подозрительность составляют наиболее серьезный порок народа, имеющего множество недостатков. К счастью, мои знакомства в первое время ограждали меня от следствий этой национальной черты, если не считать пущенного мне вслед на улице грубого оскорбления или камня, когда в городе меня начали узнавать.
Следует сказать, что Лоуэр был первым человеком с моих младенческих лет, которого я почитал своим другом, и, боюсь, вот тут я неправильно понял смысл английского слова. Когда венецианец называет кого-нибудь другом, то делает это лишь по зрелому размышлению, ибо это значит, что такой человек почти становится членом вашей семьи с правом на вашу верность и помощь. Мы умираем за своих друзей так же, как за родную кровь, и дорожим ими, как Данте: noi non potemo aver perfetta vita senza amici – для совершенства жизнь требует друзей. Древние справедливо прославляли такую дружбу: Гомер восхваляет узы, связывающие Ахилла и Патрокла, а Плутарх – Тесея с Пирифоем, Среди евреев она редка – во всяком случае, в Ветхом Завете я не отыскал друзей, кроме Давида и Ионафана, но и тут обязательства Давида были не настолько велики, чтобы удержать его от убийства сына Ионафана. В нежных летах у меня, как и у большинства детей моего сословия, были товарищи детских игр и забав, но выросши и принявши на себя семейные обязательства, я отстранился от них, так как они стали тяжкой обузой. Англичане в этом сильно отличаются от нас; они обзаводятся друзьями на всех стадиях своей жизни и проводят различие между узами дружбы и узами крови. И приняв Лоуэра в свое сердце – я никогда не встречал никого, столь близкого мне по духу и интересам, – я ошибочно полагал, будто он платит мне тем же и принял на себя такие же обязательства. Но дело обстояло иначе. Англичане своими друзьями не дорожат.
Однако тогда я не подозревал об этой печальной правде и сосредоточил все свои усилия на том, чтобы платить моим друзьям за их доброту и одновременно пополнять свои знания, помогая Бойлю в его химических опытах, ведя во все часы и дни долгие и плодотворные беседы с Лоуэром и его приятелями. Несмотря на серьезность манер Бойля, его лаборатория буквально искрилась веселостью – но только не когда ставились опыты, ибо он видел в них постижение Божьей воли, требующее благоговейности. Перед началом опыта женщин удаляли из опасения, как бы иррациональность их природы не повлияла на результаты, и все участники истово сосредотачивались. Моей обязанностью было записывать течение опытов, помогать устанавливать инструменты, а еще – вести счета, так как Бойль тратил на свою науку целое состояние. Он пользовался – и часто бил их – специально для него изготовленными стеклянными колбами, но и трубки из кожи, насосы, линзы, которые ему требовались, – все съедало огромные деньги. А дороговизна химикалий, многие из которых заказывались в Лондоне и даже в Амстердаме! Вряд ли нашлось бы много людей, готовых тратить столько и получать так мало результатов, представляющих немедленную ценность.
Я должен сейчас же заявить, что принадлежу к тем, кто ни на йоту не разделяет господствующую точку зрения, будто готовность все делать самому унижает чистоту опытной философии. В конце-то концов, есть четкое различие между трудом, исполняемым за денежное вознаграждение и отдаваемым на благо человечеству. Иначе говоря, Лоуэр как философ был вполне равен мне, даже если он и покинул эмпиреи, став практикующим врачом. Я нахожу достойной смеха манеру тех профессоров анатомии, кто считает ниже своего достоинства самому взять нож и ограничивается пояснениями, пока препарирует служитель. Сильвию никогда бы даже в голову не пришло восседать на помосте и излагать правила, пока другие препарируют. Когда он учил, нож был у него в руке, а его фартук испещряли пятна крови. Бойль тоже не брезговал сам ставить опыты и однажды в моем присутствии собственноручно препарировал крысу. И когда он завершил этот опыт, то ни на йоту не утратил своего благородного достоинства. Напротив, по моему мнению, это добавило ему величия, ибо в Бойле сочетались богатство, смирение и любознательность, и от этого мир стал богаче.
– А теперь, – сказал Бойль, когда днем явился Лоуэр и мы сделали перерыв в наших трудах, – для Кола настало время отработать медяки, которые я ему плачу.