Сон Сципиона - Пирс Йен. Страница 32
— Прекрасно, — сказал позже Манлий. — Но помнишь ли ты слова Диоклетиана, что крепостные сооружения надежны ровно настолько, насколько надежны воины, обороняющие их? Так какие у тебя здесь воины? Старики и женщины с серпами?
— Нет, получше, — коротко ответил Феликс.
— И насколько лучше?
— С хорошим начальником, и достаточно напуганные, они неплохо себя покажут. Но я могу только обороняться. Чтобы контратаковать, заставить обороняться врага…
— Тебе нужны наемники. Деньги. И помощь.
Феликс кивнул:
— Вот именно. А ты обеспечишь меня ими, Манлий? Если да, я в обмен покажу тебе чудеса. Вместе мы сможем добиться великих побед, о которых люди станут говорить из поколения в поколение. Так что ответь мне. У тебя теперь есть власть, владыка епископ. Фауст, а через него и все остальные епископы как будто доверились тебе. Иначе и быть не может. Не за твою же благочестивость они тебя избрали? Так на что ты употребишь это доверие? В чем тут смысл? Почему ты внезапно покинул свои тихие занятия ради дел мира?
Манлий задумался и снова почувствовал разницу между ними. Феликс как всегда был прямодушен, безыскусственен и говорил с полной откровенностью. А Манлий подбирал слова, стараясь превратить их в музыку, которую хотелось услышать его другу. Он не лгал, но знал, что он обманывает.
— Я попытаюсь обеспечить тебя тем, что сейчас даже ценнее и воинов, и денег. Я хочу купить время. Я хочу избежать войны, к которой ты готовишься тут. Это то, чего мы не можем себе позволить. Сокрушит ли нас нападение, или мы сможем его отразить, последствия будут
одинаковыми: опустошения и почти полная гибель. Посмотри на свою виллу. Ты видишь, к чему привела простая угроза войны? А что уцелеет, если тебе придется ее оборонять? Сколько работников останется у тебя, сколько полей, пригодных под посевы? Сколько овец и рогатого скота? Ну а города, которые зависят от того, что ты туда поставляешь? Кто тогда останется там, кроме привидений и памяти о былом? Если у меня будет случай избежать этого, я им воспользуюсь. А потому я буду плести слова и ковать фразы и попытаюсь сделать твою доблесть ненужной. Но если война все-таки начнется, мой старый друг, я возьму свой меч и умру плечом к плечу рядом с тобой, как отряд фиванцев перед Александром.
Феликс наклонил голову, чтобы Манлий не увидел его слез.
— Благодарю тебя, мой друг, — сказал он прерывающимся голосом. — Сделай так, и наша дружба продлится вечно.
С той минуты, когда он вернулся на юг, жизнь Жюльена текла спокойно, пока не началась война и снова ее не разрушила. Иногда он виделся с друзьями, продолжал переписываться с Юлией, иногда узнавал новости об ее отце — о его успехах и неудачах. Особого желания возвращаться туда он не испытывал, для него, как для всех кабинетных ученых, любое место, кроме Парижа, было поражением, застойной заводью. Мысль о том, чтобы покинуть столицу, была пыткой, хотя он так и не освоился с северным климатом, с длинными сырыми днями под моросящим дождем, с гнетущей серостью небес, с холодностью людей и погоды. Франция виделась ему не такой.
В Париже было все, в чем он нуждался. Профессиональная и интеллектуальная сферы, новые идеи, постоянная необходимость рваться вперед. В Провансе ждали мир и покой — безмятежные, убаюкивающие и отупляющие. Но выбор принадлежал не ему, его карьерой управляли другие. Его вознес Блок, а теперь Блок пустил его на волю волн — во всяком случае, так казалось. Великий человек, приближаясь к апогею собственной карьеры, мысленно разрабатывал дальнейшую стратегию. Для обеспечения своей репутации в Париже он ни в ком не нуждался, хотя и не был настолько глуп, чтобы уверовать в вечность этой репутации. Нет, в Париже были десятки его питомцев, вскормленные и пристроенные им. А вот вне Парижа его влияние чувствовалось слабей, и аванпосты его репутации нуждались в подкреплении. И потому один ученик был послан в Ренн, один в Страсбург, один в Клермон, а Жюльен — в Монпелье, чтобы утвердить свое влияние в департаментах и самим выпестовать учеников, распространяя слабеющее, но все же ощутимое эхо метода и стиля великого человека. Это была еще одна из форм вечности, столь жадно желаемой теми, кто меньше всех верил в нее. Избранные апостолы тут права голоса не имели — так не делалось. А сильнейшие со временем сами прогрызут себе путь в Париж.
И вот в 1932 году Жюльен забрал вещи из своей квартиры, снял другую, поменьше, чтобы оставить зацепку в Париже, и отправился в родные места, для начала вернувшись в большой пустой дом в Везоне, который после смерти своего отца сохранял из бездумного сыновнего долга. Теперь он осознал, до какой степени ненавидел этот дом, и задыхался от массивной мебели, бархатных портьер, темных обоев и тяжеловесных картин на достойные темы. В конце концов он его продал, отправил мебель brocanteur 12, а сам снял большую квартиру в Авиньоне напротив церкви Св. Агриколы. Странное капризное решение, поскольку было бы куда практичнее поселиться в Монпелье. Но он решил, что если уж должен вернуться на родину, так вернется по-настоящему и будет жить в городе, который хорошо знал с той поры, когда в двенадцать лет был отослан учиться в тамошнем пансионе. В самом Монпелье он жить не пожелал. Когда требовалось, ездил туда на поезде, жил в меблированных комнатах, пока преподавал, и едва только получал свободу, неизменно возвращался в свой истинный дом.
Квартира, в которой он прожил до конца жизни, находилась не в самой богатой части города, которая теперь лежала по ту сторону стен в величественных предместьях, бурно разраставшихся с последней четвертью минувшего столетия, но в той, которую он считал неизмеримо лучшей, на кольцевой авеню из красивых зданий восемнадцатого века, оживленной, полной магазинов и баров, достаточно большой, чтобы быть светлой и полной воздуха, но не настолько, чтобы привлекать автомобили, которые все больше заполняли улицы своей вонью и нетерпеливыми хриплыми гудками. Его дом был светлым, полным воздуха, построенным за углом, защищавшим его от воя зимних ветров и избыточной жары летом. В квартире он разместил свою эклектическую, тщательно подобранную коллекцию мебели и картины — своего Греза, Сезанна, которого купил на уличном рынке в Авиньоне за несколько франков, рисунки, приобретенные в Риме, картину с иерусалимскими холмами, подарок Юлии, — и все они оказались на идеальном месте, будто специально предназначались для бледно-зеленых стен и серебристо-серой изящной резьбы по дереву. Из года в год он пополнял свою коллекцию, обдуманно покупая произведения, которые мало кому нравились. К началу войны их накопилось уже порядочно, и они начали приобретать известную ценность. В том числе четыре картины Юлии, которые он отбирал с полной беспощадностью, заглядывая в ее мастерскую всякий раз, когда бывал в Париже, и почти всегда покидал ее с пустыми руками.
— Тебе очень трудно угодить, — сказала она сухо после того, как он тщательно рассмотрел работу, которой она гордилась, и все-таки покачал головой. — Что тебе нравится?
— Не знаю. Что-то особенное. Вот тебе бессмысленный ответ.
— Да, — согласилась она. — Такой интеллектуал, как ты… От тебя положено ждать больше. Почему, например, тебе не нравится вот этот? — Она указала на словно бы черновой набросок женщины в лодке. Фигура женщины переходила, сливалась с водой. Она была довольна результатом и осталась довольной вопреки ему.
— Не знаю.
Она фыркнула.
— Продолжай. Приложи побольше усилий.
— Ты насмотрелась на слишком много картин, ты знаешь слишком много. Ты слишком осознаешь, что делаешь. А также прошлое. Вот что плохо.
— Суровые слова, — заметила она. — Ну, осознавать прошлое — странный упрек со стороны классициста.
— Верно. — Он задумался, а потом виновато улыбнулся. — Я ведь не критиковал. Это была похвала.
— Неужели? Так что со мной будет, если ты решишь быть грубым?
— Я никогда грубым не бываю. Я хочу сказать, что ты по-настоящему очень хороша. И говорю так не просто потому, что безоговорочно тебя обожаю. Хотя это помогает. Но посмотри: у тебя тут есть и Мане, и Сезанн, и немножко Пювиса. И, пожалуй, чуточку Робера. Я смотрю на эту картину и вижу, из чего она сложилась. Вот что плохо.
12
торговец подержанными вещами (фр.).